— Была я, Дуб, свежей рябинкой, а стала сухой корягой. Ободрали меня как липку, разделали под орех. Ни ягод, ни сучков, ни веток — хоть в костёр головой. Хоть бы ты за меня вступился.
— Что ты, Рябинушка! Я сам такой, что краше в дровяной склад кладут. Всю осень жёлуди с меня сшибали — камнями да палками молотили. Всю душу вытрясли. Был я дубом, а стал дубиной.
— Белка на зиму грибы запасает. Бурундук — орехи. А ты. Медведь, всё без дела шатаешься. Вот засыплет снег землю — что лопать-то станешь?
— Ты, косой, за меня не волнуйся. Я, брат, самоед. Я зимой сам себя ем. На-ко, пощупай, сколько я сала под шкуркой припас — на всю зиму хватит. Я по лесу не зря шатаюсь, я сало коплю. Что и тебе, косой, советую.
— Э-э, Медведь, какое там сало... Нам, зайцам, в лесу не до жиру, быть бы хоть живу!
***
Сегодня под ШАПКОЙ задал мне Лесовичок странный вопрос:
— Скажи мне, мил человек, — чем ты смотришь?
— Как это чем? Как и ты — глазами.
— А видишь чем?
— И вижу глазами. Чего это ты чудишь: разве смотреть и видеть не одно и то же?
— Что ты, что ты! — замахал руками Лесовичок. — Совсем это разное дело. Было бы одинаковое, так все и видели бы одно и то же. А то вон пчела смотрит глазами, а видит-то... животом!
— Скажешь тоже — животом!
— Животом, животом, я-то знаю. Её глаза живот направляет. Летит над полем, на все цветы смотрит, а видит только те, в которых нектар сладкий. А все остальные — нераскрывшиеся, увядшие, засохшие — не замечает, они для неё как в тумане.
— Ишь ты!
— Да, да! Если бы у тебя были глаза пчелы, то видел бы ты на улице одни продовольственные магазины и ларьки. А в лесу видел бы только грибы, ягоды да орехи. Вот скажи, что ты видишь, когда смотришь на небо?
— Синеву вижу, облака вижу, сияние...
— «Синеву», «облака», «сияние»! — передразнил Лесовичок. — А вот лягушка или мухоловка видят на небе одних комаров да мух. Небо для них всё в чёрную крапинку. Всё равно что для тебя витрина гастронома.
Лесовичок задумчиво теребил ухо.
— Вот оно как: сияние, синева... А для чего они — сияние и синева? Сыт ими не будешь...
Вот у птиц, у зверей, насекомышей и управляет глазами живот. Потому-то, видать, их и называют — животные...
ЖАДНАЯ СОЙКА
Зимой самая добычливая охота с фоторужьём — у жилья. «Добыл» я тут и сороку, и ворону, и галку. Но никак не давалась мне сойка. И не потому, что очень уж осторожна: осторожна и пуглива она в лесу — что правда, то правда. А у жилья она куда глупее сорок, ворон и галок. Эти к человеку весь год приглядываются, доверяют только тем, кто внимания на них не обращает. А сойка — вольная птица. У жилья только зимой и потому не знает всех человеческих хитростей.
На прикормку сойка летит доверчиво и жадно. Но из-за этой-то жадности и трудно ее снять. Вдруг появится, стукнет коготками жесткими по деревянной доске, кинется к куску, взмахнёт широкими крыльями — и уже в воздухе. Спрячет кусок в лесу — за вторым летит. Опять стук коготков, быстрый взмах крыльев — в глазах рябит: рыжее, белое, чёрное! От леса к дому, от дома к лесу, кусок за куском, туда-сюда — ни навести не успеть, ни снять.
И вдруг — удача! Помогла та самая соечья жадность, которая до сих пор так мешала. Жадность и... три картошки.
Положил я на стол картошки: одна другой меньше. Сам залез под ШАПКУ. Вот стук коготков, быстрый взмах крыльев: сойка хватает крайнюю маленькую картошку. Схватила, выпрямилась — сейчас улетит! Но — чудо! — сойка не улетела, сойка растерялась! Сойку одолела жадность: она бросила маленькую картошку, схватила побольше. А рядом-то лежит ещё больше! Бросает среднюю и хватает самую большую. Теперь скорей в лес. Но жадность, жадность! Сойка склоняет шею, ёрзает клювом по доскам, исхитряется прихватить к большой картошине ещё и маленькую. И я успеваю её снять.
Теперь-то я знаю, что делать!
С помощью разных картошин я стану командовать жадной сойкой как захочу. И даже не разных, а двух одинаковых. Да, да, совсем одинаковых, только обязательно двух!
На столе две одинаковые картошки. Стук коготков — и сойка хватает одну. Но кажется завистливому глазу, что рядом больше кусок. Отброшена первая, в клюве вторая.
Нет, вторая, вроде, полегче. Брошена первая, скорей за вторую!
А я снимаю, снимаю, снимаю...
А соечий глаз горит, горит. То первая картошина в клюве, то снова вторая. То вторая, то снова первая.
А я снимаю, снимаю, снимаю...
Сойка мечется от одной к другой. Пора бы лететь, но жадность, жадность!
А я снимаю, снимаю, снимаю...
И глаза мои тоже горят, и жадность одолевает. Давно снята сойка, а всё снимаю, снимаю, снимаю...
ГОРЯЧАЯ ПОРА
Настала пора гнездо выстилать: каждое пёрышко на счету, всякая шерстинка в цене. И вдруг видит воробей: скачет по земле большущий клок ваты! Ну, если бы он просто лежал — другое бы дело. Тогда не зевай, налетай и хватай, пока другие не опередили! Но клок не лежит, а сам по земле как живой скачет! Все воробьи вокруг клювы разинули от удивления.
Вот клок ваты вспорхнул вверх и уселся на дерево. Потом запрыгал с ветки на ветку. Покрутился, покрутился да как полетит! Смешно летит: как слепой, ровненько, как по ниточке. Да сослепу-то, со всего-то разгону бряк о столб телефонный! И вывалился тут из клочка ваты... сосед-воробей!
Тут уж все поняли, что не сама вата по земле прыгала, и по воздуху не сама летала: воробей её тащил. Такой клок ухватил — больше себя ростом. Один хвост из ваты торчал.
Ухватить-то ухватил — всех опередил! — да закрыла вата ему весь белый свет. И бросить жалко, а куда тащить, в какой стороне гнездо, из-за ваты не видно. Скакал, порхал да и на столб напоролся; нос расшиб и вату обронил.
Другие воробьи, конечно, сразу же её утащили. Прямо из-под разбитого носа. Не успел и глазом моргнуть.
ПТИЧЬИ ПРИЧЁСКИ
Птичьи причёски можно смело в парикмахерских выставлять. И при виде их дрогнет и замрёт не одно сердце. Ну, например, вот. Это степной щёголь — журавль. Его так и называют: журавль-красавка. Правда, хорош?
Он ловко шагал, как шагает спортсмен или танцор. Он посматривал свысока, с ленцой поворачивал стройную шею, и белые косицы его чуть подрагивали в такт широким шагам. Как съёжилось бы его птичье сердце, если бы он вдруг заметил меня! Но он не заметил, сердце его не сжалось. И тогда моё подскочило от радости: я мог спокойно снимать!
Вот ещё замечательная причёска. Когда он заметил меня, «волосы» на его голове встали дыбом! Глухим, каким-то потусторонним голосом он прокричал: «Кто-то тут? Кто-то тут?»
— Никого нету тут, — пробурчал я, пытаясь усыпить его бдительность.
Удод недоверчиво покосился, но причёска его улеглась.
Два раза ещё он распускал свой лихой и роскошный хохол: один раз, когда к нему подсела его подружка, и второй раз, когда он так перед нею раззадавался, что чуть не упал с ветки!