Тухачевский был доволен: публикация состоялась. Кроме того, как он сразу же заметил, приказ был расклеен на заборах и афишных тумбах. Конечно, было бы лучше, если бы все это сделать гораздо раньше: в нынешней ситуации час равен месяцу, а то и году! А то, что наборщики в типографии переврали его фамилию, — не беда! Главное, чтобы офицеры явились на сборный пункт, поверили ему и стали в строй его армии, в строй бойцов за революцию.
За революцию?! Но эта же самая революция заклеймила и прокляла не только тех людей, на плечах которых волею судьбы красовались офицерские погоны, но и само слово «офицер», и если прежде, при царском режиме, офицерское сословие было окружено почетом, сияло в ореоле романтики и героизма, отождествлялось с высокой честью, с высокими же нравственными критериями, а само слово «офицер» произносилось с гордостью, с волнующим трепетом, то теперь оно было в одном ряду с теми словами, которые вызывали в народе ненависть и стремление разрядить в любого золотопогонника весь барабан нагана или же всю очередь из пулемета «максим».
Иначе чем еще можно было объяснить, что офицеры с их безупречной военной выправкой, с их стремлением покрасоваться в своей ладно пригнанной, вызывающей восторг — особенно у молодежи и женщин — красивой и броской офицерской форме, с презрением относившиеся ко всяческим штатским шпакам, вдруг в одночасье сбросили с себя форму вместе со знаками отличия, орденами и медалями и переоделись в ненавистную им штатскую одежду, стали маскироваться «под мужика», скрывать свою отменную строевую выправку, постоянно держать язык за зубами, чтобы, не приведи Господь, не проговориться, не выдать своего происхождения, не попасть в число подозреваемых в сочувствии «гидре контрреволюции» и не оказаться поставленными к стенке. Молодые офицеры отпускали бороды, подолгу не стриглись, стремились одеться попроще, чтобы легче было сливаться с простонародной толпой, ничем не выделяясь из нее, часто меняли места своего жительства, чтобы не быть опознанными кем-нибудь из бывших знакомых, успевших перейти на сторону новой власти, а разговаривая с незнакомыми людьми, тщательно скрывали свою интеллигентность, частенько прибегая к элементарной матерщине. Каждый маскировался как мог, каждый избирал свою тактику выживания с надеждой, что этот вселенский кошмар продлится не долго и придет желанный час, когда все вернется на круги своя и жизнь войдет в привычное русло.
Все это и было главной причиной того, что прочитанный многими офицерами, осевшими в Симбирске, приказ Тухачевского был воспринят как взрыв бомбы, как сенсация, к которой каждый отнесся по-своему. Сенсация эта скоропалительно передавалась из уст в уста, как по беспроволочному телеграфу, и комментировалась на все лады: одни офицеры ощутили проблеск надежды и возможность снова очутиться в армейском строю, хотя и под чужими знаменами, и продолжить свою военную карьеру, покончить с унизительным положением, какое обычно свойственно преступникам, сбежавшим из мест заключения и вынужденным скрываться от правосудия, ежеминутно испытывая чувство страха оттого, что вновь могут оказаться под стражей; другие читали приказ с нескрываемой или затаенной ненавистью, проникаясь неостывающим чувством презрения к новоявленным хозяевам жизни и к их лапотной армии; эти готовы были подставить свой висок под большевистскую пулю, лишь бы не пойти к ним в услужение, изменив присяге; третьи восприняли приказ неизвестного им и потому загадочного командарма как элементарную ловушку, как провокацию, как стремление большевиков заманить их в свое логово, чтобы одним махом вырубить под корень всю эту «офицерскую сволочь»; и лишь наиболее мудрые и проницательные сумели осознать, что большевики зазывают их к себе не из-за любви к золотопогонникам, а по той простой причине, что без опытных военных специалистов им ни за что не выиграть смертельной схватки с сильными, обладающими искусством воевать белыми армиями, ибо одним мощным «ура!», хоть порви этим выкриком все пролетарские глотки, одной голой ненавистью, хоть испепели она все их пролетарские сердца, не то что сражения — элементарного боя не выиграешь, если ты полнейший профан в военном деле и не смыслишь, какой в каком бою избрать маневр, как определить направление главного удара, как обезопасить фланги, как взаимодействовать с соседями, как и в какой обстановке применить военную хитрость, иными словами, если ни черта не смыслишь в азбуке военного дела, не говоря уже о стратегии и прочих высоких материях.
Трехэтажное монументальное здание кадетского корпуса было избрано для сбора офицеров не случайно; Тухачевский учитывал и чисто психологический мотив: для многих офицеров стены этого корпуса стали родными, это было то гнездо, из которого вылетали еще не совсем оперившиеся птенцы, чтобы затем, окончив военное училище, встать в строй защитников Российской империи.
Уже в те минуты, когда Тухачевский — подтянутый, молодцеватый, излучающий мощный заряд бодрости, с достоинством и в то же время без напускного величия — стремительно поднимался по широкой лестнице на второй этаж, где должна была пройти встреча с явившимися на сбор офицерами, на него вдруг, как по мановению волшебной палочки, пахнуло атмосферой «своего» Московского Екатерининского кадетского корпуса, а в памяти возникли строчки из «высочайше» утвержденного Положения:
«Воспитание в кадетских корпусах, живо проникнутое духом христианского вероучения и строго согласованное с общими началами русского государственного устройства, имеет главной целью подготовление воспитывающихся юношей к будущей службе государю и отечеству — посредством постепенной с детского возраста выработки в кадетах тех верных понятий и стремлений, кои служат прочной основой искренней преданности престолу…»
Умели писать придворные летописцы! Витиевато, даже местами вычурно, но так, чтоб сладко щемило в груди, нагромождая друг на друга «общие начала», «выработку верных понятий и стремлений» и другие туманные выражения с одной-единственной целью — подвести мысль к главному, ради чего и писалась сия бумага, — к верной службе сперва государю, а потом уж и отечеству…
Нежданно вспомнился директор кадетского корпуса Римский-Корсаков, родственник знаменитого композитора, генерал весьма просвещенный. И вообще в короткий миг воспоминаний вместилось многое.
Там, в корпусе, он, Михаил Тухачевский, фанатически любил фехтование, увлекался гимнастикой. Вспомнилось, как старшие кадеты издевались над младшими. «Кадет, кто вы?» — торжественно и сурово вопрошал старший, на что младший обязан был неизменно и стереотипно отрапортовать: «Я есмь зверь, чудище, обло, озорно, огромно, стозевно и лайяй». В голове вихрем пронеслась Александровка — суровое и милое училище; Арбатская площадь, вымощенная булыжником, церковь Бориса и Глеба, булочная Филиппова, где юнкера-сладкоежки лакомились свежайшими, тающими во рту пирожными… И конечно же перед глазами возник как живой Александр Иванович Куприн — любимый писатель, тоже александровец, правда вылетевший из «гнезда» гораздо раньше его, Тухачевского. Когда все это было, когда? В прошлом веке? В прошлом тысячелетии? До нашей эры? А может, только вчера?..
В молодых, по преимуществу, людях, стоявших небольшими группами у подъезда Симбирского кадетского корпуса, на мраморной лестнице и сидевших уже в актовом зале на чудом сохранившихся стульях, с трудом можно было признать офицеров; лишь наметанный глаз Тухачевского молниеносно оценил их выработанную годами муштровок выправку. Он сразу же представил себе их одетыми в ладную военную форму: этим все ставилось на свои места.
Что же касается собравшихся, негромко, но весьма оживленно обсуждавших между собой какие-то живо интересовавшие их вопросы, то многие из них вовсе не обратили внимания на Тухачевского, настолько его внешний вид и молодость не соответствовали высокому положению командарма; те же немногие, кто заметил его, поднимающегося по лестнице в актовый зал, даже и представить себе не могли, что это и есть тот самый командарм, который подписал грозный приказ об их мобилизации, возможно приняв его за адъютанта командующего, не более того.