С утра навалились на Никитина дела и дела: минуты не нашлось, чтобы позвонить Сурену. Повеселее стало ему, когда сын вернулся из Москвы, не один теперь завод на уме. Рядом близкий человек, жизнь которого по-настоящему только начиналась.
Как-то получалось, что виделись они с сыном не каждый день: Никитин уезжал из дому рано, когда Сурен еще спал, а вечером — то у Сурена лекция в Доме ученых, то он сам засидится на заводском партсобрании.
Отношения у них оставались самые сердечные, истинно родственные: Сурен слушался Никитина, как слушаются родителей не мальчики, а двенадцатилетние девочки, — с какой-то даже влюбленностью.
Никитин подошел к окну кабинета, распахнул створки. Только что ушел сосед-плиточник со своими инженерами, договаривались о строительстве нового отстойника, накурили. Сел за стол и совсем уже собрался позвонить Сурену в институт, но под левой лопаткой сильно толкнуло торопливым сдвоенным ударом. Он достал из ящика патрончик с валидолом и, положив под язык таблетку, откинулся в кресле. Нет, нельзя сейчас звонить: Сурен по голосу догадается, что ему худо, это выведет парня из равновесия, а оно-то теперь как раз ему больше всего нужно.
Повезло Никитину с сыном — хороший он человек, умница, но с детства без матери, без женской ласки, и Никитин испытывал перед ним какое-то странное чувство вины.
Он долго разыскивал его мать, всюду посылая запросы, — сильно тосковал по ней Сурен. Да и сам Никитин успел привыкнуть к этой не по-южному спокойной женщине. Получив адрес, отправил несколько писем в литовский город Паневежис. Ответ пришел из Архангельска — длинное письмо было закапано слезами. Она благодарила Никитина за чуткое отношение к сыну, просила прощения, что не могла полюбить Никитина, но клялась, что боготворит его как человека, Человека с большой буквы, с сердцем из чистого золота. Она уверяла, что была счастлива те полгода, когда они жили втроем, но в конце письма просила не тревожить ее больше, забыть навсегда… Никому, даже сыну, не показал Никитин это письмо.
Не любили его женщины, что-то в нем отпугивало их. Или недоставало?
Два года назад он стал замечать, как с робкой нежностью смотрит на него молодая женщина, лаборантка из массозаготовительного цеха. Она была хороша даже в рабочем халате, высокая, с темными волосами, уложенными короной. Все говорило, что это женщина порядочная, добрая, но Никитин сделал вид, что не замечает ее безмолвных призывов. Напротив, при случае говорил с ней холодно, официально, почти сурово. Звали ее Серафимой Сергеевной, работником она числилась отличным: посмотрел-таки Никитин ее личное дело, поговорил с начальником цеха. Никитин и сейчас помнил ее взгляд, который ловил на себе даже из зала собраний, — покорный, застенчиво-призывный. Наверное, стала бы она хорошей хозяйкой дома, доброй женой, но подумал Никитин о разнице в годах — двадцать пять лет! — и о своей болезни: бессовестно женщину в расцвете сил превращать в сиделку. Впрочем, неизвестно, как все обернулось бы, прояви Серафима Сергеевна настойчивость, но однажды Никитин узнал, что она уволилась.
В приемной слышались голоса, что-то говорила Маргарита Назаровна, секретарша, с которой Никитин проработал все шестнадцать лет. Кого-то она не пустила к нему; наверное, Тихонов рвался насчет столовой. Маргарита Назаровна давала Никитину четверть часа отдыха после шумного разговора с соседями: она всегда выкраивала эти пятнадцать минут для его колченогого сердца.
Понемногу отпустило, толчки в боку притупились, притихли. Никитин пододвинул альбом-календарь, открытый на сегодняшнем числе. Все, намеченное на сегодня, он, конечно, помнил, еще по дороге разбросал по часам весь день, но завтра-послезавтра что-то забудется, а это недопустимо. И он изобрел этот самодельный календарь, который не без гордости называл «бортовым журналом». Что сделано, что не сделано, что предстоит сделать… Тихонов — бесплатные обеды; массозаготовительный — наладка новой шаровой мельницы; литейный — большой брак при обжиге: проклятый тальк никак не держится в глазури; цех художественного литья — заказ на гончарную стелу-монумент. Везде надо заглянуть, кого-то похвалить, на кого-то поднажать, посидеть десяток минут в мастерской художника-скульптора Устина Зарецкого, а то, не дай бог, опять почувствует себя «одинокой, никому не нужной бездарью»— и запьет…
Шестнадцать лет капитаном корабля чувствовал себя Никитин. Все эти годы на одном мостике, не передвинувшись ни на ступеньку выше по служебной лестнице. Говоря языком военным, Никитин не выслужил ни звездочки, но из допотопной «гончарни», выпускавшей канализационные трубы, выпестовал, взлелеял современный керамический завод с валом на дюжину миллионов рублей, со своим жилмассивом, с доброй славой предприятия, откуда рабочие не увольняются. Новое это было дело — завод для полковника Никитина. В сущности, после ухода из армии прожита еще одна жизнь вот тут, на этом пятачке заводской территории, и только история о том, как переводили производство с глины на фаянс, с фаянса на полуфарфор и фарфор, — целый роман, кстати, еще не законченный: все еще плохо держится в глазури проклятый тальк, стекает при сушке и обжиге…
В окно Никитин видел, как над слабо курящейся трубой плыли белые легкие облака, облака-барашки, облака-пушинки. Плыли они рядами, белизной и легкостью напоминая раковины, только что сошедшие с конвейера. Сидя в кресле, Никитин закрыл глаза, позволяя себе минуту полного покоя, и ему казалось, что он слышит течение самой жизни, музыку человеческого труда, всю бескрайность земли. Виделась ему высокая байкальская заря над сопками, замершие на морском рейде корабли, слышался гул прибоя, рев «катюш» в артподготовке. И вдруг подступила тишина, она плыла над уснувшей в камышах речонкой, над родной избой со скворечником, над краем детства. Колдовски прекрасна была эта тишина с сонным лепетом текущей воды, хотелось по-детски рассмеяться от счастья. Ах, Никитин, что-то неладное с тобой творится сегодня, разомлел, размечтался…
Он, кажется, уснул ненадолго и, очнувшись от шороха в кабинете, увидел большие круглые очки, шапочку с пипкой, бочком пристроенную на темной копешке, беленький свитерок, кожаную мини-юбочку — что-то худенькое, юное, с испуганными глазами. «Не снится ли мне этот кузнечик в очках?» — спросил себя Никитин. Коленки острые и ручонки под свитером тоненькие, взгляд растерянный — девчонка, кажется, отчаянно трусила.
— Простите, пожалуйста, я к вам… случайно. Дело в том, что у меня… дело.
Нет, не видел Иван Тимофеевич в своих цехах этого робкого создания. Совсем не похожа была эта худышка на его плечистых амазонок.
— Садитесь. Слушаю вас.
— Я к вам без доклада, извините. Пришла на завод, а меня никто не принимает: в парткоме — бюро, в комитете комсомола никого нет. У главного инженера — совещание, секретарша не пускает. Говорит, подождите. Я бы ждала, но нет совсем времени.
— А вы объяснили Маргарите Назаровне, что у вас нет времени?
— Нет. Я боюсь секретарш, а ваша ужасно строгая.
— Я сам у Маргариты Назаровны спрашиваю разрешения войти к себе в кабинет. А как же вам все-таки удалось пробиться?
Оглянувшись на дверь, девушка объяснила:
— Ее вызвали к главному инженеру, а я подумала: возьму и войду к директору. Не расстреляют же меня. Надо же привыкать.
— К чему привыкать?
— Ну, входить. У нас такой принцип: если тебя не пустили в дверь — злезь в окно. Вульгарно, конечно, но без этого не проживешь.
— У кого — у вас?
— У нас, у журналистов. Извините, я не представилась: Ратмира Козик.
Девушка протянула Никитину узенькую лапку с обкусанным маникюром. По незабытой офицерской привычке Никитин поднялся и, пожимая даме руку, склонил голову, чем совсем перепугал «кузнечика». Она открыла сумочку, порылась в ней. Наконец достала нужную бумажку с подписью и печатью, удостоверяющую, что Ратмира Кондратьевна Козик, студентка факультета журналистики, является практиканткой при областной газете и ей требуется всяческое содействие.
Пока Никитин изучал удостоверение, Ратмира Кондратьевна успокоилась и уже с достоинством глянула на Никитина своими чистыми, доверчивыми глазами.
— Я хотела не к вам. Вы человек занятой. Мне нужно взять интервью у специалиста. Посмотреть завод, изучить производственный процесс и тайны технологии. Для очерка. Для положительного, потому что ваш завод перевыполняет план по валу и по… — она достала из той же сумочки блокнотик, листнула его, — и по номенклатуре. Я правильно сказала? Может быть, я не так что-то делаю, но это первое мое интервью. Извините.
— Понятно. Вам нужен человек, который показал бы завод. Верно? А может быть, вы позволите мне дать вам интервью? Представляете, это будет и моим первым интервью, Ратмира Кондратьевна! Я покажу вам завод, познакомлю с производственным процессом и постараюсь осветить все тайны технологии. Решайте. У меня время есть.
Девчонка испытующе посмотрела на Никитина: не шутит ли седой человек. Никитин не шутил. За шестнадцать лет на его завод-невеличку не захаживал ни один журналист, не рассчитывая «в мире горшков» найти что-нибудь, достойное внимания читающей публики. Кроме того, «кузнечик» в очках-фарах нравился Никитину, и ему захотелось увидеть дело рук своих этими неусталыми юными глазами. Можно бы, конечно, спихнуть девчонку Тихонову или Карасеву, но ведь завалят бедняжку цифирью, сухомятью «тайн технологии», а тут — первое интервью! Все равно что первый бал…
Он перелистнул сегодняшний день «бортового журнала», — ничего, дела подождут, — и уже сухо, строго, нагнетая официальность, сказал: