В колеях вода, всюду на дороге лужи, и даже издали видно, что они чистые, немученые. Какая-то птичка летела впереди машины, будто показывая дорогу: подождет возле лужицы, глядя на приближающийся «газик», потом вспорхнет и полетит, мелькая среди деревьев. Вдруг вынырнет из полусумрака леса пень, похожий на присевшего зверя, и, как в детстве, обдаст первобытной жутью.
Леонид Иванович сказал, что везет их на дальний ток, непуганый: нынче на этом току не взято еще ни одного глухаря. На днях он заезжал туда. Птица есть: старички поют, молодые петушки-скрипуны играют на поздней заре.
— Так что удовольствие получите, — обратился он к Антонову. — Стрёлите.
— Ну, не знаю, — сказал Антонов, улыбаясь. — Какой я стрелок?
— Василий Андреевич — человек городской, столичный, — пояснил Анатолий Ульянович. — Говорит, стрелять беззащитную птицу нехорошо.
— Ну-ну, — согласился Леонид Иванович. — Тоже ко мне приезжали не стрелять, а снимать на карточку. Для какой-то, говорят, книги. Я стрельну, а они снимут. И так можно.
Сосны мохнато сомкнулись, и машина пробиралась в сумраке, дробя колесами солнечные блики. Сквозь негромкое пофыркивание мотора слышно было, какая кругом плотная, устоявшаяся тишина.
«Один я здесь просто затерялся бы», — думал Антонов.
Леонид Иванович рассказывал, что из степи в бор пришли волки, у них нынче есть даже выводки, но выбить, выловить их трудно: пищи в лесу изобилие, чего хотят, то и кушают и к отравленной приваде не прикасаются. Зайца, молодую птицу, всякую лесную живность давят, а прошлой осенью чуть не на глазах у егерей зарезали лосиху. Егерь показал даже полянку, где произошла трагедия.
По команде Леонида Ивановича Костя свернул на косогорчик с обгорелыми рогульками таганчика над старым кострищем, с кустиками подснежников, белевших там и сям по желтому ковру хвои. Дорога уходила дальше, опускаясь к речушке, позванивающей в логу и терявшейся в тальнике.
— Шабаш, — сказал егерь. — Приехали. Ток на том пригорке.
Он вылез из машины, снял с головы обшарпанный старенький танковый шлем, который надел еще дома.
Никакого тока Антонов не увидел. На той стороне плотно стояли сосны. На покатой лбинке пригорка тоже белели подснежники, в небе кружились какие-то легкие черные птички. Где же ток?
Костя выключил мотор. Тишина подступила ближе, глухая, завораживающая. О чем-то спрашивал Анатолий Ульянович, что-то отвечал Леонид Иванович, но их голоса тонули, как камень в воде.
Антонов выпрыгнул из машины и прошелся по полянке. Всюду готовыми букетами — подснежники: здесь синий, там белый.
Пестрая бабочка, покружившись, полетела в глубину леса, Антонов долго следил за ней, пока она не истаяла в фиолетовом мраке. «Рай, — подумал Антонов. — Ничего больше не хочу, ничего не желаю».
— Леонид Иванович, тут всегда так… нарядно? — спросил он.
— Денек славный, — ответил егерь. — Славный денек. И комара еще нету.
Разложили костер, вскипятили чай с брусникой, и пошла беседа. Леонид Иванович стал вдруг рассказывать о соседе своем по имени Лутоня, у которого во времена еще давние баба нарожала двенадцать детей, и всё девок. Девки — как спелые дыни, как пятнадцать лет, так и замуж. И посейчас живут в Ерестной — двенадцать домов. А теперешние все гадают да ворожат — то ли родить, то ли погодить, пока квартиру дадут.
Не мудрствуя лукаво, подумал Антонов, Леонид Иванович сформулировал закон этого царства, залитого солнцем и тишиной. И той части человечества, которая не изнурена изысками интеллекта…
Леонид Иванович выпил, хрустнул луковицей и заработал прекрасными юношескими зубами.
— А птичку послушаем, — пообещал он опять Антонову. — Поют у меня старички. А красивы! Жаром горят, варнаки. Третьеводни приезжал на подслух, видел двоих. Ходят по поляне, красуются. Генералы! Теперь поуспокоились, а то все танцы у них да отражения. По первым полянкам и нагляделся, затаюсь и гляжу. Картина!
И они опять заговорили с Анатолием Ульяновичем о глухаре, птице, которая становится уже редкостью.
Оказывается, весенние турниры глухарей — настоящее действо, со своим ритуалом, грозным и праздничным одновременно. Вызывая противника на бой, глухарь кружит по полянке, бьет крыльями, стараясь продемонстрировать свою мощь и заранее запугать неприятеля.
Бойца-артиста не смущает, если на него никто не смотрит, он танцует для себя, как бы входит в роль, хмелея от собственной отваги. «И боком, боком пойдет, и вприсядку, — рассказывал Леонид Иванович, — и вальсу покружит». Но вот появляется соперник, и начинается «отражение». Сходясь, глухари ударяются со всего маху зобами, взлетают, обмениваются в воздухе ударами крыльев, потом гонятся друг за другом, и снова стычка в воздухе. Шум дуэли слышен далеко, бойцы теряют всякую осторожность, бой длится долго, до полной победы, пока слабейший не покидает поля брани.
Но гладиаторский турнир — не главный на любовном ристалище глухарей. Глухарь — прежде всего менестрель, сердца своих возлюбленных он покоряет не грубой силой, а песней, артистическим талантом.
В темноте, только начинает зореваться, глухарь взлетает на излюбленную сосну и начинает петь: «Цок! Цок! Цок! Тр-рр-ру-труль! Чиш-шик-турлл-лля!..» Так изображал Леонид Иванович глухариную трель. Потом — пауза, глухарь, видимо, прислушивается, не отзовется ли глухарка, и снова: «Цок! Цок! Цок!..» Во время «шиканья» или «свистанья» он глохнет — то ли в экстазе, то ли в это время косточки среднего уха нажимают на барабанные перепонки, — этим и пользуется человек. «Шиканье» — самая красивая трель глухариной песни, длится секунду-полторы, и человек с ружьем, уже приготовленным к выстрелу, подскакивает к певцу, успевая сделать два-три прыжка. Это и называется «скрадывать под песню», потому что песней на охотничьем языке называется заключительная трель, когда глухарь глохнет. Под песню можно шуметь, наступить на сук и с треском сломать его, под песню можно выстрелить в птицу, промахнуться, глухарь ничего не услышит и не улетит. Он в полном экстазе, весь отдался своему искусству, поглощен им без остатка. Но если ты запоздал до конца песни поставить ногу, замри на одной, иначе все пропало. Глухарь прекрасно слышит во время «цоканья» и сразу улетит, чуть услышит малейший шорох.
Если глухарей на току много, они поют яро, почти не делая пауз, почти не слушая бор. Копалуха-глухарка ходит по земле, слушает певцов и дарит свою любовь лучшему солисту. Она сама приходит на свидание и о своем выборе сообщает менестрелю, поразившему ее воображение, неясным «ко-ко-ко». Глухарь слетает к ищущей его подруге, наступают недолгие мгновения страсти, после чего концерт продолжается.
Рассказывал Леонид Иванович превосходно: это было настоящее сказание о глухаре.
«Благородно! Красиво! — думал Антонов. — Вероятно, глухарь больше мудрец и философ, чем царь природы, погрязший в суете, зависти, в тягомотине душевных переживаний».
Удивительно легко рождались праздные мысли в этом березово-сосновом глухарином царстве. Праздные мысли — это тоже удовольствие.
Поужинав, Костя куда-то незаметно исчез, Антонов сбросил куртку, свитер, скинул тяжелые сапоги, которыми его снарядил Анатолий Ульянович, и побежал к ручью.
На берегу, ставя попеременно ногу на пенек, надраивал сапоги Костя. Они уже сверкали, как стеклянные, но Костя кружил и кружил бархоткой по голенищам, словно хотел, чтобы они вспыхнули от трения. На траве лежала постиранная его гимнастерка с заштопанными на груди дырочками от солдатских значков.
— Что за парад? — удивился Антонов. — Куда ты собрался?
— В деревню.
— В гости? К кому?
— Военная тайна.
— Стоп! Тебя пригласила егерева дочка.
— Нет. Я сам напросился. Я ее спросил: «Можно, я к вам в гости приду?» — «Приходи, говорит. Мне что за дело? Меня все равно дома не будет».
— И ты пойдешь? — удивился Антонов.
Костя защелкнул на узкой талии ремень, тронул расческой густую шевелюру и стал похож на чеченца. Он недавно отслужил в армии, работал и учился в вечернем техникуме, но в нем сохранилась еще легкость, солдатская подтянутость.
— Пойду.
— Понравилась?
— Очень, Василий Андреевич. Красивая.
Ах ты история! Славный, славный денек! Трогательно, что Костя сделал это признание столь искренне.
— А стоит ли, Костенька, — попробовал искушать его Антонов, — за семь верст киселя хлебать? Таких птичек и в городе сколько угодно.
Шофер промолчал, а Антонов рассмеялся.
— Ладно, не слушай меня. Я тебе завидую. Пообедай и исчезай. Пятерку на расходы выдать?
— Спасибо. Но надо.
«Славный денек! — опять подумал словами Леонида Андреевича Антонов. — Вот и любовь с первого взгляда». Раздевшись, он забрел по колени в ручей и по альпинистской привычке обмылся холодной водой. Припекало. На синеньком небе — чисто, вершинки берез парят застывшими фонтанами. Покойно, благолепно, как в храме. В цветущем тальнике нежно чиликала невидимая пичуга, гудели шмели. «Ну что ж, кандидат, дыши, смотри».
Проводив Костю, Антонов вернулся к костру. Посидели еще, разговаривая о том, о сем, пока не стало смеркаться.
— Ну, спать пора, — скомандовал Леонид Иванович. — Сверчок затыркал.
Договорились: Антонов пойдет завтра с Леонидом Ивановичем вверх по ручью, а Анатолий Ульянович спустится к просеке за болотом, там тоже хорошее место.
В лесу тоненько позванивало, но невозможно было определить, откуда шел этот звон. Силуэты деревьев загустели, большая береза на той стороне ручья расчертила небо тонкими иероглифами.
Антонов проснулся от смутных звуков. Он высунул голову из мешка — было темно — и долго не мог понять, откуда идет этот завораживающий шум. Но вот в темноте сосны блеснула, качнувшись, звездочка, и он догадался: это шумит лес от верхового ветра. Анатолий Ульянович и егерь поднялись и, шепотом разговаривая, курили, пряча в рукава сигареты. Антонов едва различил их, сидящих под деревом.