И, безусловно, смысл его речи укладывался, как четкая бесхитростная мелодия в сознание каждого: нельзя, бессмысленно выдвигать заведомо невыполнимые задачи перед цеховым профсоюзным комитетом! Именно к таким заведомо невыполнимым задачам относится требование спасти Красный Бор!

Судя по недружным аплодисментам, выступление Новикова не получило твердого одобрения коллектива цеха.

— Кладовщицу нашу заело, руку подняла говорить! — удивленно пробормотал Горелов.

Мария Фоминична поднялась тяжеловато, похоже, что неуверенность мысли сковала обычно проворные ее движения. И не речь стала она держать, а будто разговаривать. Причем со всем залом сразу — с кем-то соглашалась, с кем-то спорила. И от разговора этого набиралась силы и веры в свою правоту.

— Надо искать способы для выполнения будто бы невыполнимого! — говорила Мария Фоминична. — К примеру, я резец выдаю и знаю, что по-разному его можно заточить. Под таким углом и под этаким и фигурно даже. Но, конечно, кто как додумается соответственно задаче. Наверно, когда Ленин определил профсоюзы как школу коммунизма, это тоже многим показалось невыполнимым требованием. Что за школа? Как ее построить, как учебу наладить? Наверно, такие были тогдашние вопросы. А у нас уже другие. Насчет всяких возможностей профсоюзов как школы коммунизма.

Марии Фоминичне аплодировал весь зал. Некоторые, может быть, потому, что одобряли не столь рассуждения ее, сколь решимость: впервые за двадцать лет работы в цехе она, проворная, но не громкая, разговорилась в полный голос.

Люция ждала выступления сидящего в президиуме заместителя председателя профсоюзного комитета всего промышленного объединения Вячеслава Федоровича Соловьева. Он казался художнице похожим на пружину, сжатую, но готовую распрямиться. Во всем его облике виделась Люции эта напряженность сильной, крупной пружины и, кроме того, озабоченная сосредоточенность, может быть особенно выявленная в хмуро нависших над глазами седых бровях.

Но заместитель председателя большого профкома так и не выступил. И в резолюции собрания не оказалось ни слова о Красном Боре.

Едва Соловьев, Рыжиков и другие сошли со сцены, как рабочие окружили их. Люция, оставив Горелова, который намеревался вернуться в цех, заторопилась поближе к спору. Да, она не ошиблась: продолжался спор, уже не сдерживаемый никакими рамками регламента. Не удивительно! Ведь только что произошло столкновение двух позиций, двух жизненных установок! И ни одна не получила официального одобрения. Значит, ни одна не одержала победы.

Кто-то, обращаясь к Соловьеву, развивает по-своему выступление Новикова:

— Вячеслав Федорович! Массовик-то наш прав! Наобещаем про Красный Бор, а сделать ничего не сможем! Знаете, как в «Крокодиле» про американского конгрессмена? Приехал в город, выступает: «Я вам мост построю!» Ему отвечают: «Да у нас и реки-то нет!» А он: «Я вам и реку дам!»

— Конечно, мы не буржуазные болтологи, — сказал Соловьев, вроде бы поддержал отказ от заведомо невыполнимых задач. Но, чуть помолчав, Вячеслав Федорович произнес, глядя прямо перед собой из-под бровей, будто из чащи зимней хвои:

— Однако, если воду красноборскую попортят, мы, пожалуй, будем вынуждены через пару лет обещать людям, что дадим новую реку!

«Вот и пойми, за кого он!» — поморщилась Люция.

То ли Соловьев заметил ее гримаску, то ли он еще во время собрания присматривался к художнице, которая переговаривалась со своим соседом, но неожиданно он спросил Крылатову — по душе ли ей здесь?

Не было бы прямого вопроса — промолчала бы. Но ничего не поделаешь, наверно, атмосфера откровенности, царившая на собрании, повлияла на Люцию Александровну. Она честно призналась:

— Доклад товарища Рыжикова мне понравился, выступление кладовщицы, кажется Скворцова она, даже очень, я с ней согласна, потому что жить, все время придерживаясь линии наименьшего сопротивления, просто скучно! Даже позиция Новикова хороша тем, что она выражена совершенно определенно. А ваше молчание на собрании мне совсем не по душе!

Вячеслав Федорович Соловьев оказался человеком выдержанным. Он, что называется, даже бровью не повел. Он даже усмехнулся. Добродушно предложил:

— Ну что же, Люция Александровна, в честь вашего вступления в семью инструментальщиков зайдемте в новое цеховое кафе. Только на днях открыли, посидим, поговорим…

Обернулся к Рыжикову, застенчиво возвышающемуся несколько поодаль:

— Надеюсь, приглашаешь нас?

— Отпразднуем не вступление, а мое возвращение в семью инструментальщиков! — живо откликнулась Люция Александровна, радуясь тому, что Соловьева, по-видимому, не обидела ее бесцеремонная правдивость.

Она решила на всякий случай умерить свою разговорчивость, больше слушать, запоминать, зарисовывать даже. Она никогда не расставалась с большим блокнотом, еле умещающимся в сумке.

Новое цеховое кафе было будто срисовано с кафетериев, которые художница видела за границей всего месяц назад. Столики без скатертей — отполированные, изящные и в то же время довольно широкие для большего удобства, устойчивые. Возле каждого — четыре разноцветных стула. Занавески на окнах тоже четырехцветные, но не производят впечатления пестроты: яркие, славные.

Соловьев оглянулся вокруг и похвалил Рыжикова за умение заниматься конкретными делами: не фантазиями несбыточными, а тем, что нужно каждому труженику; до смены зашел сюда, подзаправился, после смены опять зашел, отдохнул в уюте, подытожил мысленно рабочий день, прикинул задачи на завтра.

И может быть, потому, что сам Вячеслав Федорович не умел ограничиваться только подытоживанием, он добавил укоризненно:

— А зал конференций на что похож! Сумели оформить кафе во время субботников, теперь приведите зал в божеский вид! Так постепенно и будем толкать жизнь вперед…

— Жизнь движет вперед прежде всего мечта, Вячеслав Федорович! — сказал Рыжиков. Он, кажется, чувствовал себя здесь ловчей и уверенней, чем в зале на трибуне.

«Скорее всего, потому, — подумала Люция, — что локти сейчас у него не свисают, а широко лежат на столе и нет необходимости переворачивать страницы тяжелыми пальцами. Он за то, чтобы мы вмешались в судьбу Красного Бора», — молча обрадовалась художница. Она с удовольствием глотала кофе и не сразу заметила, что мысленно объединила себя с рабочим коллективом, сказав «мы» вместо «они».

Но искра радости исчезла под прямым взглядом Вячеслава Федоровича.

— У меня есть сын Олег, — начал Соловьев доверительно, так, словно для рассказа о сыне он позвал Крылатову и Рыжикова в кафе. — Почти не вижу я Олега, ухожу на завод, когда он еще спит, прихожу, а он уже в постели. Выходных у меня почти не бывает. И вот послания моего сына Олега ко мне, отцу и ответственному работнику…

Вячеслав Федорович отодвинул чашку с кофе и достал из внутреннего кармана пиджака несколько распечатанных конвертов. Оказалось, сын просил отца найти хотя бы часа два для прогулки с ним по Красному Бору.

— Я подарил ему мотороллер, — рассказывал Вячеслав Федорович, — и Олег с приятелем затеяли игру, мол, они лесничии, охраняют заповедник. Так и заявляет в одном письме — «наши владения». Носятся по дорожкам, по тропинкам, деревья пересчитывают, классифицируют. Целый прейскурант здесь! — засовывая конверты во внутренний карман пиджака, невесело усмехнулся Вячеслав Федорович. — Меня упрашивает, — добавил он, — не на мотороллере с ним прокатиться, а совершить обстоятельную пешую прогулку. Слово солидное нашел — «обстоятельную».

— Меня зависть берет, — сказал Рыжиков. — Моих двух парней кнутом не загонишь в Красный Бор. Один чуть ли не каждый вечер возле Большого театра околачивается, автографы у артистов собирает, откуда такое в голову втемяшилось ему, сыну кузнеца?! Интересует его, не какие спортсмены на Олимпиаду приедут, а какие артисты в качестве туристов и на гастроли! Полный вывих у мальчишки, а второго от шахматной доски не оторвешь, задачи гроссмейстерские решает, партии играет по переписке бог знает с какими американцами или англичанами… Нет, вы обязательно найдите время погулять с мальчиком.

Хотя за столом Рыжикову было удобнее, нежели на трибуне, от длинной тирады своей он запарился, как от доклада. Тыльной стороной руки вытер лоб. Повторил тихо:

— Почему отказывать мальчику в простой просьбе?..

— Потому, что я знаю своего сына, хотя почти с ним не вижусь. Он хочет наглядно доказать мне, что Красный Бор гибнет. А я это знаю без него. Он хочет, чтобы я вмешался. А я уже вмешивался. И чуть не влип, как муха в паутину! Не хотел омрачать сегодняшнее хорошее собрание, поэтому молчал… Многие у нас еще очень наивны.

Усмешка Соловьева была явно снисходительной — такой же, какая досталась Люции в зале.

И вдруг словно сжатая пружина распрямилась, хлестнула по слушателям. Не исповедь уже, а продуманная, жесткая, современная заповедь им. И себе самому, Вячеславу Федоровичу Соловьеву, заместителю председателя профсоюза промышленного объединения:

— В Красном Бору работает институт Мараньева. Неподготовленно противостоять Мараньеву самоубийство. Он выучился лицемерию, пока работал за рубежом. Его добродушие — маска. Он мстителен, властолюбив. Умен. Высокомерен. Обладает связями, из которых весьма ловко ткет паутину. Понятно?

— А подготовленно… противостоять? — с запинкой спросила Люция.

— Не знаю. Пока не знаю, — твердо сказал Соловьев.

Люция кивнула. У нее перехватило дыхание, как бывало давным-давно, когда в Москве раздавалось странно спокойное, как бы наполненное уверенностью предупреждение: «Граждане, воздушная тревога!» Люся никогда не уходила, тем более не убегала в бомбоубежище. Оставалась в цехе. Ей чудилось, что ее самые обычные рабочие движения противостоят надвигающейся паучьей свастике…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: