Я бросил на землю молоток, снял сумку, зашвырнул ее в палатку, для чего-то попробовал ладонью упругость ската палатки и услышал из-за спины:
— Я, Павел Родионович, вчера розовой водицы плеснул на жизнь в Перекатном. А время-то было тяжелое. По крайней мере, так потом мне рассказывали.
— Было дело, — ответил я, оборачиваясь.
— Но я ведь что хотел сказать, — продолжал студент. — Вот проходит какая-нибудь большая беда, а ты если издали на все смотришь, то ничего страшного, все вроде бы как и надо, порядок, одним словом. А если начнешь приближаться и в конце концов доберешься до судьбы какого-нибудь одного человека — туши свет! Мой вот отец рассказывал. Это когда он после Перекатного на Камчатке служил. Занимался он эвакуацией людей после цунами на Курилах. Подходят они к Северо-Курильску, все с напряжением и даже с каким-то страхом вглядываются в то место, где поселок был расположен (а уже известно, что он смыт). И вдруг кто-то из матросов говорит:
— И чего панику подняли? Дома же стоят!
Подходят ближе, а это не дома, а крыши на земле стоят, а самих домов нет. Смотрят: по проливу дом плывет. А наверху двое стоят рядышком спокойно. Спустили шлюпку, сняли женщину и девочку. Так у женщины глаза красные, сосуды полопались, а девочка все время смеялась.
Нет, не на розовой водице было замещено детство Феликса Соколкова. И ему известны какие-то неведомые мне пока осложнения в жизни, которые, увы, никак не зависят от нас. И, как бы стремясь укрепить меня в этом мнении, Феликс продолжал:
— Нет, не то… У нас в доме как скандал, так мать ему:
«Помнишь Перекатное?» А скандалы были частые и дикие. Идешь из школы и думаешь: «Да что ж они, паразиты, сегодня выкинут?» Так и думаешь, честное слово. Хотя порознь люди как люди. И ведь разошлись они в конце концов. Я спросил как-то мать: «За что так ты отца ненавидела?» А она отвечает: «Если бы не было Перекатного, все было бы по-другому». — «А при чем тут Перекатное?» — спрашиваю. И мать моя сказала так: «Есть вещи, дорогой мой сын, которым нет оправдания. Например, что ты на это скажешь? Однажды у нас весной, когда лед шел, мост грозило снести. Река бурлит, лед лыбится. А без моста трасса что порванная артерия. Твой отец принял решение утяжелить мост. Машины камнем загрузили — на мост.
Мало показалось. Людей, кто был в поселке, — на мост. И сам встал».
— Слушай, Феликс, — я заволновался. — Ты спроси: может быть, твой отец знал геолога, начальника партии Громова Родиона Николаевича. Напиши ему. Дело в том, Феликс, что когда ты родился, мой отец жил в Перекатном. Такое вот перепутье. Ты спроси его. Не может быть, чтобы он не запомнил моего отца! Говорят, когда он шел, кустарник вокруг ходуном ходил. Очень приметный был человек. Бородища — во! Голос как…
— Павел Родионович, не надо. Не могу я это уже сделать. Умер мой батя в прошлом году. Какой он ни был, а отец, старый и несчастный человек. И в конце жизни у него ни жены, ни сына. Я его и похоронил.
Феликс Соколков замолчал, отвернулся и сделал несколько шагов к еще тлевшему костру. Он стоял вполоборота ко мне, высокий, сутулый, похожий на обгоревшую спичку, обросший клочковатой бородой, и чего-то не хватало в его лице.
Но что-то прибавилось во мне, как будто разделил он в чем-то мою участь, а пустота, что образовалась при этом, наполнилась сочувствием к человеку, судьба которого оказалась так похожей и так непохожей на мою.
Я побрел к морю, оставив за спиной палатку, погасший костер и Феликса Соколкова. А в голове вертелись строки: «Черный страх бежит, как тень от лучей, несущих день. Свет, тепло и аромат разгоняют тьму и хлад… черный страх бежит, как тень…»
Через какое-то время я услышал крик чаек. Чайки тревожно сновали туда-сюда, а на гладкой поверхности бухты сидела огромная стая диких уток. Эти были спокойны. Шел прилив.
Пора, мне кажется, читающему эти записки сказать: «Постой, Павел Родионович, что-то ты, брат, все тянешь в сторону, на глубину, на подводные течения тебя забирает, коих ты счастливо избежал в первом маршруте тысяча девятьсот шестьдесят первого года. А где же то, с чего ты начал? Где твое открытие?»
Ну да, открытие… Кажется, с него все началось. Видите ли… Нет, я лучше приведу выдержку из книги, разумеется, не моей, а выпущенной издательством «Наука» много лет спустя, точнее, пятнадцать лет. После нас в том районе поработали отряды геологического института Академии наук СССР и Всесоюзного геологического института. Автор книги достаточно толково обобщил и свои, и наши, и все другие геологические материалы и написал следующее:
«Южный антиклинорий длиной 150 км и шириной 20–25 км протягивается вдоль побережья полуострова. Он сложен интенсивно дислоцированными и глубоко метаморфизованными породами нижнего карбона, пермо-триаса(?) и юры, прорванными гранитоидами Восточного массива».
Понятно, да? Если не совсем, то обратите внимание на слова «прорванными гранитоидами», вернитесь к началу моего рассказа, вспомните, что пытался я доказать противоположное, и посмейтесь надо мной. А можете и посочувствовать.
Вот такие они, приливы-отливы.
Вот такая она, геология.
Рецензия
Ее строили долго, как Вавилонскую башню. Но построили. И на века! Двухэтажная, шлакоблочная, цвета утренней зари, она вспыхнула ярким пятном и осветила светом надежды и перспективы наш неустроенный, напрочь лишенный архитектурных достоинств геологический поселок. Мы радовались ей. Мы гордились ею. Еще бы — теперь каждая полевая партия могла рассчитывать на собственную комнату в этой чудесной камералке. И не ошиблись в расчетах — вселились после поля и повесили на дверях своей комнаты эмблему: голова быка в фас на геральдическом щите и перекрещенные молоточки и девиз внизу по контуру щита славянской вязью «Быка за рога!» А выше красовалась табличка с затейливой надписью: «Туманская гидрогеологическая партия».
Я первый год, первый полевой сезон, отработал начальником партии. В феврале защитил проект на производство гидрогеологической съемки, организовал партию. Ребята подобрались хорошие, и наш дружный коллектив на редкость удачно справился с геологическим заданием. Полевые материалы комиссия приняла у нас с хорошей оценкой, партию хвалили за высокие производственные и экономические показатели. Выплатили приличную премию и, как я уже сказал, выделили целую комнату на втором этаже в новом камеральном помещении. Все мы были молоды и абсолютно всем довольны. А я впервые почувствовал, что вхожу в силу. Весной мне исполнилось двадцать семь лет.
Этой же весной ко мне приехала Марина. Долой общаги! Прощай свобода одинокого молодца! Да здравствует семейная жизнь!
А дело было так. В прошлом году, в ноябре, «горела» путевка в санаторий «Уссури», что под Хабаровском. Как увидел я объявление о путевке, так защемило внутри. «Хорошо бы, — думаю, — в Хабаровске какое-то время пожить, подышать амурским воздухом, наполнить легкие ветром родины, погулять по Карла Маркса, посетить дом на Шевченко, поговорить со старыми соседями, если те еще живы, или вдруг встретить кого-нибудь из пацанов, с которыми прыгал когда-то по обрывам над А. муром». Чем черт не шутит! Ведь ностальгия — она тем нас и берет, что растворяет в прошлом, раскрепощая фантазию. Короче, постучался я сразу в местком за путевкой.
Там, естественно, с радостью, но спрашивают: «Болеешь чем-нибудь?» — «Я? Вроде бы нет. Это уже после сорока, если ничего не болит, думаешь, не умер ли ты». — «А если серьезно? Не нервный? Сходил бы к врачу. Без курортной карты-то нельзя. Может быть, отыщется какая-нибудь болячка?»
Я сходил. К удивлению своему, узнал, что мне даже очень полезно было бы подлечить нервную систему. Нашли у меня какой-то синдром, с тем я и улетел в родные края.
В старом доме на берегу Амура, где мы жили до отъезда в Магадан, осталось только две семьи, где еще помнили меня. Тетя Катя долго рассказывала, кто куда уехал, кто умер. Пришел ее муж, старый румын, который когда-то преподавал скрипку в музыкальной школе, и мы поговорили с ним о проблемах народонаселения и движения материков, о войне и мире, о том, как быстро деградирует молодежь, увлекаясь пустой музыкой, которую «нужно слушать только ногами».