— Здравствуй, внученька!
Разомкнув спекшиеся, потрескавшиеся губы, девчушка тонюсеньким голоском протянула:
— Я не внученька, а Лена.
— Знаю, Леночка, знаю. Разве ты не узнаешь меня? Я ведь твой дедушка.
— Мой? — в глазах-сливах — недоверие, изумление и радость. — Мой дедушка. Мой…
— Твой, внученька, — с трудом выговорил Ермаков. — А вон твоя бабуся. Вот она, смотри, — и показал на подошедшую жену.
— Бабушка! — зазвенел в притихшем зале пронзительный крик.
И черноглазая девчурка уже сидит на руках Ермаковой. Та прижимает хрупкое тельце к себе и, плача, приговаривает:
— Хорошая моя… внученька… Леночка. Пойдем домой. Пойдем, голубушка, пойдем, родная.
— Домой! — закричала Леночка. — Хочу домой!
Пелагея Власовна унесла девочку, а Донат Андреевич остался возле ошеломленных членов комиссии по приему и распределению детей. Он смущенно помял в руках шапку, переступил с ноги на ногу и, наконец, просительно заговорил:
— Не знаю, как все это оформлять, только думаю оформить и потом можно, а пока запиши эту девчушку на мою фамилию. Лена Ермакова. Будет у нас со старухой на старости лет внучка. Спасибо и до свидания. Заходите, всегда рады.
Он ушел.
Около Кораблевой остановилась женщина с ребенком на руках. Ласково гладя малыша по головке, она вполголоса ворковала ему:
— Сейчас посажу на саночки и покачу. Только ветер засвистит. Ты любишь кататься на санках?
«Так вот куда спешили эти женщины», — подумала Валя. А у распахнутых настежь дверей гудели голоса:
— А ты почему без очереди?
— Мне к девяти на работу. Рада бы постоять с вами, да недосуг.
— Ишь какая занятая!
— Постой, да это, никак, Кузовкина. У тебя же свои два мальца.
— И эти не чужие.
— Тяжело будет.
— А кому легко? Слава богу, картошка и молоко свои. Выходим, вырастим, а там…
— Он помашет тебе ручкой: «До свидания, мама», — и улетит в родные края.
— С богом. Пускай летит, лишь бы крылья были надежные.
Валя Кораблева вдруг почувствовала, что сейчас разрыдается. Она торопливо вышла на перрон. Остановилась возле заснеженной будки, в которой до войны продавали мороженое. Прижала к губам конец полушалка, закрыла глаза и долго стояла неподвижно, пересиливая рвущиеся наружу рыдания. Как и эти дети, Валя рано потеряла родителей. Но ей не посчастливилось встретить такое человеческое участие, такую заботу.
«Пусть летит, лишь бы крылья были надежные».
У Вали не было детства.
В коротком веке человеческом нет ничего отраднее детства. Золотая пора. Сколько светлой радости дарит она маленькому человечку! Бабушкины сказки, ледяная горка, первый пескарь, пойманный на удочку, ласки матери, похвала отца… Кажется, все вокруг только тем и заняты, что делают тебе приятное, доброе, полезное. Бабушка учит вышивать и вязать. Папа помогает сделать змея и нарисовать первую картинку. А за окном — солнце и трава. Солнце и пушистый снег. Солнце и теплые лужи. И все это твое, для тебя. И птицы щебечут — для тебя. И сирень цветет — для тебя. И стрекозы летают — для тебя.
У Вали не было детства. И после летнего дождя она не шлепала босиком по лужам, а мыла затоптанные полы в доме тетки, приютившей ее, сироту. И мягкая зеленая мурава была не Валина: девочка с нетерпением ждала дня, когда трава пожелтеет и высохнет и уже не надо будет пасти на ней гусей. И речка обижала ее: леденила, скрючивала, сводила судорогой пальцы, затягивала под лед скользкий рушник или наволочку.
Всё было чужое.
Все были против нее.
Детдом не смог отогреть Валину душу, опаленную людской черствостью. Детдом выучил ее, помог стать на ноги, но не вернул украденное детство. А юность? Ее придавила мохнатая черная лапа войны. Некогда и некого любить. Только работа. В ней и утешение, и забвение, и смысл всей жизни.
А в Вале вместе с тоской по ласке, по человеческой доброте и нежности копилась неутолимая жажда любви. Она любила во сне и в грезах, любила безответно и самоотверженно. Больше всего на свете она хотела любить, хотела быть любимой…
Весь день Валя составляла какие-то списки, отвечала на вопросы, звонила по телефону, а сама все думала и думала об одном и том же: о своей жизни.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
«Для чего человек приходит в этот мир? Работает, волнуется, любит, страдает. Для чего? Для того, чтобы, умерев, превратиться в прах? Стать глиной для горшечника, черноземом для пахаря? Если бы это было так, жизнь потеряла бы всякий смысл, а люди перестали быть людьми. Но ведь смысл жизни не одинаков для всех. Один видит его в достатке и всю жизнь перегоняет пот и кровь, переплавляет живые клетки своего организма в рубли. Ест, пьет, размножается. Но для большинства смысл жизни в труде, полезном, нужном обществу. Работа поглощает основную энергию мозга и мышц, составляет сердцевину нашего бытия. Но ведь чем богаче будет наше государство, выше техника и механизация, тем меньше станет грудиться человек. Семь, шесть, пять часов в день. Два выходных в неделю. Все будет делать машина. Не обезличится ли труд человека? Не лишится ли человек сердцевины? Чем заполнит образовавшуюся пустоту? Искусством и наукой? Чем же еще? Об этом надо думать сейчас. И не только думать… Ох, черт, совсем скрутило. Проклятие. Даже мысли путаются. Прав был главврач госпиталя: «Снаружи-то все затянется, а внутри долго не заживет».
И чего этой болячке надо? Живу почти на одном молоке. Никакого физического напряжения. Вот дьявол. Грелочку бы. Не хочется будить Варю. А бесшумно этого не сделать. Пока растопишь плиту да нагреешь воду. Надо притихнуть и не шевелиться. Отойдет. Не может же болеть без конца. Всему бывает конец. Всему? Нет, не всему. Природа бесконечна, и жизнь бесконечна. Любая составная часть природы смертна. Гаснет звезда, высыхает река, валится дерево, умирает человек. А природа, как целое, вечно жива. Разве человеку легче от этого? Наверное, да. А ведь если поглубже вдуматься, человек тоже бессмертен. Умерев, я буду жить в моих детях, в траве и цветах, выросших на моей могиле… Ох, как кусается. Оттого и лезут в голову такие мысли. Пока здоров, не думаешь ни о смерти, ни о бессмертии. Надо было вчера денек полежать. Всю неделю ведь ныло да свербило. Хоть бы к утру стихло. Завтра бюро. Много мы заседаем. А как без этого? Все ведь общее, значит, решать надо сообща. Да и два ума все-таки лучше, чем один. Вот когда заседают ради галочки — это уж ни к чему. Сами себя обманываем.
Уснуть бы хоть на пару часиков… Как сладко спит Варя. Как ребенок. Прежде она была худущая. Бывало, положит голову мне на плечо, свернется калачиком и спит. Теперь раздобрела, налилась. Две прежних Варьки в одну нынешнюю вместятся. Да, теперь все не то и не так, как прежде. Прежде от нее пахло свежей полынью, морозом. И голос-то у нее был звонкий и чистый, как лесной ручей. Бывало, расхохочется, и все, глядя на нее, засмеются. Бывало. А что, собственно, изменилось с тех пор? Как будто ничего. Вот именно, «как будто». Нет, брат, жизнь не стоит на месте. Она течет и походя все шлифует, перетирает, ломает. Все-все, в том числе и нас. Только очень сильный может кинуться поперек течения. На фронте немало повидал таких. Да и здесь есть. Вот хотя бы Ускова, председательша «Коммунизма». Крепок орешек. Что надумает, то и сделает. Кремень, хотя и женщина. Да еще какая… с большой буквы. Такие не плывут, а идут сквозь жизнь… Кажется, утихает. Только жжет. Пройдет. Не раз проходило. Наверное, уже четвертый час. Часы под подушкой, да шевелиться не хочется. Лишь бы боль стихла. Хоть немного поспать… Поспать…
Так что же, собственно, изменилось с тех пор?
Сам я подзачерствел, все как-то притупилось. Неужели так рано отцветает человек? Или это работа съедает все силы? Люди превратились в маленькие части гигантской машины войны, которая работает на последнем напряжении. Люди крепче машин. И все же они люди. Кто-то сказал — человек крепче железа и нежнее цветка. Пожалуй, это верно, хотя и слишком слащаво… Ага, отпускает. Надо же было этим осколком сыпануть в живот. Хватило бы по ногам. Отлежался и сейчас был бы со своей частью где-нибудь под Ржевом. А может быть, сейчас меня не было бы вовсе? Как Ефименко. Взрыв — и никаких следов. Что значит никаких следов? Фрицев от Москвы поперли — это его следы. Первый, самый страшный натиск сдержали — тоже его следы. Верить стали в силу свою и в победу — и это его следы. Правда, фамилии Ефименко не будет в будущей летописи войны. Ну и пусть. Разве мы помним все имена тех, кто брал Зимний, штурмовал Перекоп? Замученных, расстрелянных, погибших от тифа и ран? Но от того, что мы не помним их, они не ушли из жизни бесследно. Да и вовсе неправда, что мы их не помним. Помним и преклоняемся. Только не перед кем-то одним. Поток, вращающий колесо турбины, состоит из капель. Но как бы ни был стремителен полет капли, ей не сдвинуть турбину. Только в едином потоке сила капли.