На подоконнике выросла гора окурков. У Шамова отекли ноги, ломило поясницу. Каждый удар сердца больно отдавался в висках. А он все сидел, с угрюмым напряжением вглядываясь в темноту, и ждал рассвета. Он верил, что утро принесет облегчение и все страшнее останется позади.
И вот желанный рассвет наступил. Он входил в комнату робко и медленно. Темнота постепенно разреживалась, отползала от окон, жалась к углам.
Шамов резко выпрямился и встал. Несколько минут стоял в немой неподвижности, будто окаменев. Так стоит человек у дорогой могилы, перед тем как уйти от нее навсегда.
— Теперь все, — сиплым голосом проговорил он. Откашлялся и твердо повторил: — Все. И больше к этому не возвращаться. Надо жить. Надо подумать о себе и о сыне.
Недавно Вадиму пошел восемнадцатый год. Он унаследовал от матери удивительно тонкую, порой необъяснимую проницательность. С ним будет нелегко объясниться…
И вот этот разговор…
Сын. Известие о его появлении на свет Богдан Данилович встретил равнодушно, но, глянув на светящуюся счастьем Луизу, не сдержал радостной улыбки. Ребенок был голосист, часто хворал и без конца капризничал, а Шамову тогда больше всего на свете нужна была тишина. Молодому отцу волей-неволей пришлось овладевать искусством няньки. Это раздражало Богдана Даниловича.
Подрастая, сын, вопреки сложившимся в народе представлениям, все отдалялся от отца. Вероятно, потому, что, по горло занятый делами, Богдан Данилович иногда по нескольку дней не виделся с сыном. Да и с годами Шамов становился все более раздражительным и нетерпеливым. А после беды с братом и вовсе переменился, и если на людях усилием воли он все-таки сдерживал себя и казался по-прежнему общительным и доброжелательным, то дома, в семье, он то мрачно молчал, то срывался на крик. Правда, подобное случалось не часто, и всякий раз после этого, замаливая вину, Богдан Данилович был предупредителен с женой и ласков с сыном. Но тот равнодушно принимал знаки вынужденного отцовского внимания, держался с ним настороженно и недоверчиво. Когда в их разговор или игру вмешивалась Луиза, все становилось на свое место. Своим присутствием она заполняла пустоту, которая начала образовываться между отцом и сыном. Теперь Луизы нет, и сразу стала видна эта пустота. Но все-таки сын. Единственно близкий человек…
Если бы он хоть что-нибудь понимал в случившемся. Разве не для него, не ради его будущего Богдан Данилович решился на такое? А теперь этот желторотый смотрит на отца недоверчиво-осуждающе. Ходит как тень, прячется по углам. Не думает ли он, что отец станет заискивать перед ним, потакать и угождать ему? В его годы Шамов жил уже самостоятельно, на грошовую стипендию. Старая одинокая мать сама еле сводила концы с концами. Старший брат помогал ей, да и Богдану к каждому празднику деньжат подбрасывал. Брат жил под Москвой, в Люберцах, но Богдан редко бывал у него: уж больно неприветливо встречала деверя братова жена. Хотя с Луизой она сдружилась так, что водой не разольешь. Нет, не на братовы подачки жил тогда молодой Богдан. Как и другие студенты, он грузил и разгружал вагоны. Уголь, бревна, бут, цемент что только не прошло через их молодые сильные руки. А этот…
— Вадим! — властный голос Богдана Даниловича разрушил тишину. — Зажги лампу и неси сюда!
В дверную щель скользнула желтая полоска света. Послышались легкие шаги. Дверь распахнулась, и в комнату вошел Вадим с лампой в руке. Он поставил лампу на стол и тут же повернулся, намереваясь уйти.
— Чего ты все по углам прячешься? — раздраженно спросил Богдан Данилович.
— Я не прячусь, — буркнул сын.
— «Не прячусь»! Боишься на свет показаться. И не смотри на меня так! Ишь ты, грозный судья. Привык, чтобы все по-твоему, все на папины деньги и мамиными руками. До семнадцати лет дожил, а пуговицы сам себе не пришивал. Картошки пожарить не можешь, носовой платок не в состоянии выстирать. Белоручка. А туда же. Надо учиться жить. Это великая и сложная наука… Да ты не стой столбом. Садись… Садись, садись…
Сын переступил с ноги на ногу, нехотя присел на уголок стула.
— Главное в жизни — не раскисать, — назидательно заговорил Богдан Данилович. — Жизнь не любит квелых да расслабленных. Она швыряет их, корежит и бьет. Тот, кто полагается на волю волн, никогда и ничего не добьется. И потом, мужчина должен уметь не только скрывать от других свое горе и боль, но и преодолевать их. Несчастных жалеют, а жалость унижает настоящего человека. Да и не время теперь для нытья. Посмотри, как люди живут. Сколько вокруг обездоленных, голодных, покалеченных! Если все раскиснут, расхнычутся, распустятся, что тогда будет? Нам тяжело, а каково там, на фронте! Никогда не забывай об этом…
— Я бы туда хоть сейчас! — пылко воскликнул юноша.
— Придет время — будешь там. Сначала доучись. Нам всю жизнь не хватало грамотных людей, а теперь и подавно. И с каждым годом войны этот недостаток будет ощущаться все острее. Твой самый первый долг сейчас — учиться, Чем глубже и прочнее будут твои знания, тем нужнее ты будешь и здесь, и там…
— Я подтянусь. Наверстаю.
— Верно! Вот получай аттестат и поступай в военное училище…
— Да ради этого я…
— Вот-вот. И не раскисай! Не распускайся! — Богдан Данилович продул мундштук, сунул его в карман. — Картошка есть у нас?
— Есть! — Вадим вскочил.
— Давай займемся ужином. Накладывай в котелок картошку, мой и — на плиту. Картошка в мундире — великолепная вещь! Хорошо бы к ней еще чего-нибудь солененького, — Богдан Данилович прищелкнул пальцами.
— Я сейчас сбегаю к соседке, попрошу капусты.
— Зачем просить? Надо купить.
— Она не продаст, а так — пожалуйста. Сегодня встретила меня и говорит: «Чего за капустой не приходишь, я обещала ма…» — Вадим умолк на полуслове, потупился.
— Черт с ней, с капустой, — морщась, как от зубной боли, торопливо проговорил Богдан Данилович. В душе он ругал себя: надо поосмотрительнее, поосторожнее. — Картошка с сольцой — первоклассная пища. Пошли. Поедим — и за дело.
Сухо потрескивали, постреливали поленья, разгораясь. С котелка на плиту стекали крупные капли и с шипением превращались в пар Заунывно гудел ветер в трубе. Под полом скреблась мышь.
На белом от морозных узоров окне качалась черная тень лохматой головы Вадима.
Богдан Данилович на корточках сидел перед топкой плиты, смотрел в проем открытого поддувала, бездумно ждал, когда же там снова мелькнет золотистая искорка. При этом он медленно раскачивался из стороны в сторону и сначала насвистывал, а потом принялся вполголоса мурлыкать мотив первой пришедшей ему на память песни.
И вдруг Вадим запел. Неровным, тонким, готовым каждое мгновение оборваться голосом он вывел:
Богдан Данилович стал потихоньку подпевать. Впервые за дни, прошедшие после ухода жены, он почувствовал желаемое облегчение. Трудный разговор с сыном остался позади. И ему показалось даже, что этот разговор как-то сблизил их. Просто Вадим больше был с матерью, привык, привязался к ней. Но он — мужчина, и он — Шамов. Вот они рядом. Вместе. Варят картошку и поют. Конечно, картошка не бог весть какое лакомство. Да за этим дело не станет. Все, что нужно, будет у них. И женские руки будут. Все, все будет.
Вадим пел, широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрел на синий узор обоев перед собой и видел мать…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Младшего Ермакова провожали торжественно и шумно. У вокзала собралось множество людей. Смущенный Володя стоял, неловко прижимая к груди маленький букетик пожухлых от мороза живых цветов.