Тридцатилетний Ивась был, пожалуй, самым пожилым в этой очереди. Выделяли его из толпы и кабинетная блеклость гладкого, выхоленного лица, и преждевременная полнота, и уже приметная сутулость высокой и от природы ладной фигуры. Парни вокруг были поджары, плечисты, с огрубелыми, до красноты исхлестанными непогодой лицами. Они нетерпеливо переступали, подталкивали друг друга, беззлобно задирались, липли к девчатам, которые громко, заливисто хохотали над грубоватыми шутками, весело огрызались, дразня и притягивая взглядами.
— Всегда здесь так? — недовольно, хотя и негромко спросил Ивась впереди стоящего парня.
— Вы бы сюда в семь утра заглянули. — Улыбнулся невесть чему, сверкнув металлическим зубом. — Очередь — удавом вокруг столовки. Две харчевни на весь поселок.
— Загибаешь, Егор, — будто из-под полу возник тонкоголосый парень с фигурой подростка и живыми лукавыми глазами, — у строителей…
— Закуток на три столика, — небрежно отмахнулся тот, кого назвали Егором. — Конторщиков не поспевают накормить, а рабочие туда не суются.
Ивась счел неудобным продолжать разговор на эту, как ему казалось, щекотливую тему. По всему судя, Егор говорил правду. Значит, обиженных и недовольных — сколько угодно. Этот рабочий класс не особенно стесняет себя выражениями да формулировками. Войдут в раж — чего хочешь наговорят. Спорить с ними — себе дороже. Отмолчаться — неудобно: сам начал. Лучше сменить мелодию. И он поспешил с вопросом:
— Давно здесь?
— С первым эшелоном, — охотно ответил Егор. — Полгода, считай, разменяли. Так, Ким? — повернулся к тонкоголосому.
— Согласно моей хроники — сто восемьдесят четыре дня тридцать часов и шесть минут.
— Прижились?
— Вполне, — с откровенным самодовольством ответил Егор.
— Нам хоть на кочке, хоть на пороховой бочке! — лихо поддержал друга Ким.
Меню состояло из трех блюд: рагу с макаронами, гуляш с рожками, жаркое с вермишелью. Ивась поморщился.
— Бери любое, — посоветовал Ким. — Только названья разные, везде тушенка. Ладно говяжья, в свиной один жир.
Остывшие, слипшиеся комьями макароны были обильно политы какой-то обжигающе острой приправой. Ивась дробил вилкой липкие комочки, цеплял вместе с макаронами кусочки волокнистого мяса, лениво кидал в рот и медленно пережевывал. Непропеченный хлеб лип к деснам. Ивась снял корку с ломтя, оставив мякиш нетронутым.
Чай оказался холодным, да к тому же остро припахивал прелью. Недовольно кривясь, покашливая и покряхтывая после каждого глотка, Ивась еле-еле цедил мутную жидкость сквозь зубы. Егор с Кимом ели и пили с азартным, аппетитным хрустом и причмоком, они уплели по две порции гуляша и смолотили ломтей по пять хлеба.
— Неважнецкая пища, — все-таки не стерпел, пробурчал недовольно Ивась, чувствуя неприятную тяжесть в желудке и ржавый прогорклый привкус во рту. — Расчет на стопроцентное здоровье.
— Тут и гвозди сжуют, — еле внятно выговорил полным ртом Ким. — Главное, не пусто там, — похлопал себя по животу.
— А нездоровому здесь каково? — спросил Ивась.
— Сюда такие не едут. Сырки, молочко, яички всмятку — это дома. А мы как-нибудь и без них управимся, — лихо выпалил Ким, добывая из кармана сигареты.
— Вот выстроим на центральном проспекте ресторан «Витязь». Рядом — диетическое кафе. Тогда милости просим и гурманов и диетиков. Всех ублажим, — Егор блеснул металлическим зубом.
Оптимизм парней показался Ивасю неискренним, но он ничем не выказывал этого. Спросил равнодушно:
— Как в магазинах?
— То же самое, только в разобранном виде, — ответил Егор.
— За исключением тушенки, — добавил Ким.
— За вычетом сгущенки, — подсказал Егор.
— И фруктово-овощной смеси, — завершил перестрелку Ким и, не выдержав серьезного тона, расхохотался.
Из столовой вышли вместе. Ким влез в кабину стоящего перед крылечком бульдозера, прощально помахал Егору, и бульдозер заковылял прочь, угрожающе посверкивая траком.
— Может, к нам зайдете? — похоже, из вежливости пригласил Егор. — Вы ведь здесь впервой…
— Пожалуй, — уныло согласился Ивась. Ему не хотелось оставаться одному в этом развороченном, грохочущем, чужом мире.
Узкая, до бетонной твердости вытоптанная тропа огибала котлованы, перескакивала коряги и пни, прикипев к доскам и жердочкам, провисала над непросохшими болотцами, крохотными озерками и лужами.
— Это балки́, — Егор повел рукой вдоль шеренги деревянных и металлических вагончиков. — Вот насыпушка, — ткнул пальцем в самодельную избенку с крохотными оконцами. — А это — вершина северного зодчества — кумга.
— Что-что? — не понял Ивась.
— Кумга. Обыкновенный фургон отработавшего грузовика. Снимают с колес, ставят на землю — вот вам люкс-палата.
— Занятно, — негромко выговорил Ивась и принялся самозабвенно цвиркать, вытягивая воздухом крошки, застрявшие меж зубов.
— Здесь и не такое можно увидеть. Разгул фантазии.
В хаосе разномастных строений, на крохотных пятачках, среди поленниц, корыт, фляг, куч кирпича и штабелей теса сушилось белье, играли дети, бродили флегматичные псы. Никто не надзирал за детишками. Перепачканные, дерзкие и горластые, как уличные воробьи, они рыли землю, строили плотины через ручьи, возили на самодельных тележках камни и железки, пинали мяч, гонялись друг за другом, смеялись, дрались, плакали.
С болезненным неприятием взирал Ивась на все это, и сердце его свинцовело от тоски. Все жестче и беспощадней корил и казнил он себя за то, что напросился в Турмаган. Ладно бы приневолили, обязали. Так нет. Сам. Добровольно. Бог мой! Да сюда Клару на канате не затащить. И она права. Жить в этой дыре, где все временно, кое-как, лишь бы да кабы, среди этих полуфанатиков-полуромантиков, сочинять о них хвалебные гимны, жрать консервированные щи… можно ли придумать что-либо глупей и нелепей. Если их Туровск — дыра, глухая, воистину забытая и людьми и богом провинция, то Турмаган против Туровска — ком грязи… Переиграть! Переиначить, пока возможно. Прийти в обком и отказаться. Нет! — и никаких колебаний. Насильно не пошлют. Ну, понизят, переведут опять в литсотрудники. Дай-то бог. Литсотрудник — вольная птица. Отписался — гуляй на здоровье. Можно пулечку разыграть, можно в обнимку с книжкой поваляться. Веселый треп в редакционных комнатах… Это все-таки жизнь. Пора засесть за книгу. Все будет как надо. И Клара…
Тут мысль запнулась за то гнусное, что принесла в их дом анонимка и что несомненно было правдой. О, как возликует Клара, узнав, что он струсил. Это будет окончательный, не подлежащий обжалованию смертный приговор ему как мужчине. Он будет при ней. Под ней. Мочалкой, которой трут задницу… Бывали мгновенья, когда он готов был расшибить, расколотить все вдребезги, послать всех и вся к разэдакой и разтакой и, хлобыстнув дверью, уйти навсегда. Но уже замахнувшись, уже решившись, уже оттолкнувшись, он вдруг замирал от ледяного страху: а как потом? Опять сначала? И сразу дряб, пятился, трепетал, как пес под плетью хозяина… Это так. Так было и так будет. Так! Будь проклято все — так!..
От сознания собственной обреченности Ивась даже застонал. Турмаган для него — единственная, последняя возможность распрямиться, стать тем, кем создала его природа. Или — или. Никакой золотой межи. Либо он сломит себя, пересилит страх, или отвращенье, или черт знает как это называется, вгрызется здесь в работу, обретет силу и власть, либо останется жалким подкаблучником-рогоносцем…
Распаляя себя, он придумывал себе разные прозвища — одно другого злее и неприятнее. Но разъяриться по-настоящему не смог, и от выделанной злости тоска не убывала и отчаянье не проходило, но все-таки мысль о попятной отлетела, и хоть не отдалилась насовсем, и подманивала, и задевала, однако бессильна была свернуть Ивася с крестного пути…
В полубалке, занимаемом «мехтроицей», было по-солдатски чисто и прибрано. Лишь на четвертой верхней полке постель оказалась не заправленной, одеяло скручено, подушка сплющена.