Ниже Ян Сербин приписал: "У нас осталось совсем мало времени на размышления - взять землю в свои руки или позволить Черному Солнцу взойти. Наше время сокращается, как шагреневая кожа, - каждый день наполовину".

Глава 2

Смяла была плодом первой любовной тоски Крабата: жизни было всего сутки, и до рая рукой подать. Потом рай куда-то исчез, словно его и не было, а однажды осенью Крабат потерял и Смялу. Одни говорят: задолго до изобретения колеса, другие - во время всемирного потопа.

Пустое это дело - спорить о точной датировке событий, которые с таким же успехом могли случиться вчера или тысячу лет назад; важно, чтобы об этом событии помнили; а помнится то, что не утратило значения для настоящего. Важно еще и то, почему это событие случилось. У "почему" больше корней, чем у человека зубов, и корни эти поглубже, чем у мха на скале. "Где" тоже имеет значение, хотя и подчиненное.

Нельзя, к примеру, рассчитывать, что тебе поверят, если скажешь: в год сорок четвертый до рождества Христова во время мартовских ид Крабат сеял просо на южном полюсе. Во-первых, потому, что в ту пору земля еще была тарелкой, заполненной до краев водой, в которой плавали континенты, а значит, о полюсах и речи быть не могло; во-вторых, потому, что и в ближайшем будущем о возделывании проса на южном полюсе говорить не приходится; а в-третьих, потому - и это главное, - что Крабат в тот самый день вонзил кинжал в грудь Цезаря - в надежде, что пролитая им кровь сможет повернуть вспять мельничное колесо истории, что обожествление и всемогущество одного человека - бесчеловечное даже тогда, когда оно не зиждется на жестокости, - всего лишь плод усилий и замыслов этого человека.

Еще накануне вечером он был у Цезаря и умолял его: "Прикажи разбить твои статуи, о Цезарь, прежде чем тебе придется жертвовать людьми, чтобы их защитить!"

Ответ Цезаря не был записан, возможно, он лишь пожал плечами. Позднейшие цезари в ответ на такие просьбы кивали палачу, но Кай Юлий Цезарь спустя несколько часов стал мертвым человеко-богом, а мертвые человеко-боги из мрамора или золота причиняют меньше вреда, чем гипсовые статуи живых.

Итак, Крабат был у Цезаря, а где же была Смяла? Некто высказал краткое соображение, что в мужском мире неразумного разума не оказалось места для Смялы - Девы Чистой Радости.

Второе столь же краткое сообщение гласит, что Смяла сбежала от Крабата из-за того, что он стал философом.

Бросается в глаза, однако, что оба мнения не подтвержу даются ни притчами, ни сказаниями; это свидетельствует о том, что они родились не в гуще народа, который, кстати, отнюдь не считает профессию философа чем-то безусловно постыдным, правда, и противоположного мнения тоже не придерживается.

Конечно, во всех сословиях попадаются люди, которым еще ни разу в жизни не довелось встретиться лицом к лицу с философом, занятым полезным делом, и которые о Сократе знают лишь, что его жену звали Ксантиппой, о других же и вовсе ничего не знают, и потому в целях самозащиты утверждают, что философ - это человек, ищущий ответа на запутанные и заумные вопросы, которые либо никому не интересны, либо ответа не имеют, а значит, нечего и искать.

Утверждение, что Крабат был философом - и, конечно, именно такого склада, - содержится в записях одного из райсенберговских летописцев, именовавшего Крабата еще и "шутом гороховым с берегов Саткулы" и выдумавшего в оправдание этого титула множество небылиц. Летописец этот жил во времена Бисмарка и свыше девяти лет ежемесячно получал так называемый "саткуловский талер", специально введенный для такого рода услуг.

Но из грязного источника чистой воды не зачерпнешь.

Попадаются, однако, и такие места, где чистая, прозрачная вода бьет ключом, а ключа и в помине нет: под землей лежат трубы, имитируя первозданность там, где надо скрыть подделку.

Именно так и обстоит дело со вторым сообщением о том, отчего Крабат потерял свою Смялу, - а ведь сколь многие доброжелательные люди приняли его на веру!

Наутро после пятой ночи со Смялой Крабат отправился за водой на речку - колодец на холме еще не был вырыт - и вышел на берег как раз в ту минуту, когда в воду входила обнаженная дева. Волосы ее - у Смялы они были темные - отливали чистым золотом, груди светились мраморной белизной, а соски, алели столь призывно, что Крабат, не теряя времени на раздумья, прыгнул в воду. Дева плавала как рыба. Крабат выдрой устремился за ней, выдра потащила рыбку на берег, кровь у рыбки оказалась отнюдь не рыбьей, речная прохлада вмиг улетучилась, и до того, как наверху, на холме, трижды прокричал петух, рыбка внизу у реки трижды обретала дар речи и трижды вновь его теряла.

Ночью Крабату думалось, что темные волосы, что там пи говори, все же теплее светлых, а утром уже казалось, что светлые ярче и радостнее на солнце, чем темные при свете звезд.

Начав сопоставлять и сравнивать - в силу врожденной любознательности, свойственной каждому настоящему мужчине, - он стал ходить по воду все дольше и дольше, оставляя Смялу страдать от жажды.

Но однажды утром он далеко обошел то место, где купалась светлокудрая дева, и направился вверх по реке к тем лесистым холмам на юге, что издали казались высокими, как горы. Там, уже зайдя в чащу, он встретил деву, собиравшую ягоды. Тяжелая коса, черная как смоль, соскальзывала со спины и свисала до земли, когда она нагибалась; бедра у нее были округлые и упругие, а темные глаза показались Крабату совсем черными, когда он отведал ее ягод. Ягоды были сладкие и туманили голову, как вино; вот почему у Крабата все поплыло и завертелось перед глазами, так что он не нашел дороги домой и заблудился в лесу.

Когда солнце зашло, он оказался на поляне и увидел домик, утопавший в море цветов, а перед домиком на скамеечке из молодых березок сидела дева и расчесывала свои длинные волосы, горевшие багрянцем, как вечерняя заря.

Дева пела о Лорелее, и Крабат по морю цветов поплыл к деве, как рыбак в песне, и утонул, как рыбак, но не в водах Рейна, а в багряных волнах ее волос и аромате тысяч цветов, источаемом ее кожей. Всю ночь он считал ее веснушки и семь раз сбивался со счета. На восходе солнца он, шатаясь, вышел из домика, отыскал Саткулу и уныло побрел по берегу восвояси - то ли гуляка после пирушки, то ли казнокрад после растраты.

Когда он добрался домой - даже кувшин для воды он забыл у Лорелеи, - оказалось, что колодец выкопан и выложен нетесаным камнем, и камни эти в прохладной глубине уже поросли зеленым мхом, а липа мощно разрослась, и ее дуплистый ствол дал новый побег; из дома же вышел мужчина - Крабат готов был поверить, что видит самого себя.

"Ты кто?" - спросил Крабат этого другого, похожего на него как две капли воды, но еще никогда не видевшего своего отражения в зеркале и потому ничуть не удивившегося при виде Крабата. "Я - это я, - ответил тот, - люди называют меня Сербином".

Крабат попросил напиться. Человек протянул ему кружку, вода из глубокого колодца была чистая и холодная, как капля росы в октябре.

Крабат сидел у колодца и смотрел на далекие голубые холмы и близкие луга, полого спускавшиеся к Саткуле, на семь деревень, раскинувшихся в ее долине.

Так он и сидел, пока над рекой не заклубился туман, потом встал и пошел вниз к мельнице. Мельник оказался веселым человеком, пришлым из других мест.

Крабат сел у самой реки и смотрел, как жуки-плавунцы снуют по ее поверхности, словно плетут сеть для воды. Но вода уплывала из-под сети, не остановить, не удержать.

Когда сыч отправился на охоту, а филин поплыл над полями, на дуплистую иву уселся водяной и, отламывая от ствола кусочки коры, стал бросать их в воду, бормоча что-то себе под нос.

"Брат водяной..." - начал было Крабат.

Сорок три, сорок четыре, сорок пять... Бормотанье стало отчетливее, и Крабат понял, что водяной не желает пускаться в разговоры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: