"Что с тобой?" - спросил Крабат.
"До чего же она красива, эта бабочка", - прошептал мельник.
"Красива? Верно, красива, - согласился Крабат. - Но откуда у гусеницы берутся такие краски? Я разрезал сто гусениц, и у всех одна и та же серая мякоть".
Бабочка взлетела. Якуб Кушк сказал: "В этом-то все дело, брат. Я вижу, что она красива. А ты хочешь знать, почему она красива. Вечно тебе надо докапываться, почему все так, а не эдак, и, если тебе что-нибудь не по вкусу, ты норовишь это переиначить на свой лад".
"Чистая правда, - удивленно откликнулся Крабат. - Но откуда ты это знаешь?"
Якуб Кушк воздержался от ответа - он бы все равно не удовлетворил пытливого Крабата, - поднял с земли комок красновато-желтой глины и стал мять его пальцами.
Но Крабат не отставал: "Ну хорошо, бабочка красива, признаю. Но на что нужна гусеница? Разумно было бы устроить так, чтобы бабочки получались без гусениц. Или, если это невозможно, обойтись вообще без бабочек".
Комок глины в руках мельника становился все податливее и постепенно приобрел матовый блеск. "Поищи-ка щепку и какую-нибудь косточку", - попросил он.
Крабат нашел щепку, а косточку отломил от обглоданного скелета птички. Сперва хмуро, потому что друг увильнул от серьезного разговора, потом с некоторым любопытством и наконец застыв в восхищении, он следил за тем, как кусок глины превращался в человеческую голову - голову девушки - и под конец стал Смялой. Правая бровь - дугой, левая - с легким изломом посредине, тонко и плавно очерченный нос, широко поставленные глаза, а рот...
"Рот у Смялы не был такой печальный", - сказал Крабат.
Ничего не ответил на это мельник, только прикоснулся косточкой к губам Смялы, и они заулыбались, но печаль в них осталась, и Крабат вдруг увидел перед собой живую Смялу и понял, что правда на стороне мельника.
"Но я не хочу, чтобы она была печальной", - сказал он.
Якуб Кушк опять промолчал; он осторожно поставил свое творение на камень, натаскал еще камней, сложил их стенкой вокруг первого камня и разжег небольшой костер.
"Если не дашь огню погаснуть до вечера, глина затвердеет, и ты сможешь взять эту голову с собой". Он хотел, чтобы Крабат остался у огня и имел время подумать.
Крабат сидел и понемногу подбрасывал сучья в костер, окружавший глиняную голову Смялы в середине каменной чаши. Он смотрел, как глина постепенно теряла свой матовый блеск, как она мало-помалу застывала и как изображение все меньше и меньше походило на живую Смялу: получался застывший слепок, безнадежно далекий в своей неподвижности от ее подлинного лица.
Чем дольше он наблюдал за процессом превращения живой копии в мертвый слепок, тем больше его мысли сосредоточивались на чем-то круглом, что он сначала принял за газовый шар, бешено вращающийся вокруг какого-то твердого ядра. Но потом газ как бы взорвался, твердое ядро его мыслей выбросило наружу, и Крабат наполовину прочел, наполовину догадался, что содержалось в этом ядре: если бы мир был неизменен, то можно было бы раз и навсегда упорядочить его по законам разума, и тайны умерли бы, не родившись, и на каждый вопрос был бы готов ответ, и всякая случайность была бы предусмотрена, а неразумное - немыслимо. Не было бы ничего вечного, кроме бытия и его законов, и я был бы сам себе господин. Не было бы ни рая, ни ада. Не было бы и страха. Правда, надежды тоже бы не было. Да и зачем надежда людям, не ведающим, что такое страх?
Он выпрямился, потому что, сидя на корточках перед костром, не мог смотреть в лицо этой мысли, этому выдуманному им самим миру, вот он и поднялся и тут же встретился глазами с Вольфом Райсенбергом, который размеренным шагом приближался к огню.
Райсенберг бросил взгляд на голый холм, насыпанный ландскнехтами. "Удачное место для замка", - промолвил он.
Крабат объяснил, что этот холм могильный, что под ним покоится целый отряд солдат Валленштейна.
"Может, это и суеверие, - улыбнулся Райсенберг, - но сам я и впрямь считаю, что фундамент должен закладываться на человеческих костях. Тогда стены стоят куда прочнее".
Тут он заметил глиняную голову в середине примитивной печи для обжига. Он спрыгнул с лошади и присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть лицо девушки.
"Отлично, просто отлично, - пробормотал он. - Твоими руками сделано?"
"Ее сделал мельник и подарил мне, - ответил Крабат. - Это моя жена".
"Я поставлю ее на почетном месте, - сказал Райсенберг. - Твой мельник - большой мастер, пусть как-нибудь зайдет ко мне".
Чуть тлевший костер совсем было потух, и Крабат нагнулся, чтобы подбросить щепок, но Райсенберг остановил его, мол, хватит уже. Пусть остынет. Он вскочил в седло, тронул рысью и поскакал вдоль подножия холма.
Провожая его глазами, Крабат внезапно вновь почувствовал на своем плече клеймо: это была даже не боль, а скорее ощущение какой-то тяжести, словно он нес на плече тяжкую ношу или же смутно чуял опасность, не понимая, откуда она грозит.
Он взял себя в руки и попытался думать о том, как это получилось, что мягкая, податливая глина стала твердой и ломкой, причем вместе с податливостью утратила и свой блеск. Но как ни старался, не мог сосредоточиться на этом: ему уже не терпелось, чтобы глина поскорее остыла и он мог бы отправиться восвояси.
Как бы нечаянно его взгляд задержался на Еве из слоновой кости, украшавшей рукоять его палки; он сравнил ее лицо с лицом глиняной Смялы и нашел, что Смяла красивее - да, красивее, несмотря на легкий оттенок печали в ее улыбке. Или, может, именно благодаря ему? Он смутно чувствовал, что и за этим таится какая-то загадка - почему плотская и пустая красота Евы с ее идеальной и гладкой соразмерностью кажется ему чужой, - загадка, которую мог решить Якуб Кушк, но не он. Впервые он понял, что он беднее друга.
Объехав холм, Вольф Райсенберг вернулся. "На южном склоне я разобью виноградник, - заявил он. - Сними рубаху и заверни в нее глиняную голову. Я беру ее себе".
Крабат рывком вскочил на ноги.
"Спокойно, без шума", - предупредил Райсенберг.
"Ни за что!"
Райсенберг не торопясь, слез с коня и вытащил меч из ножен.
Крабат замахнулся посохом.
Рассмеявшись, Райсенберг слегка ударил мечом по палке, и раздался звон металла о металл. "Убивать тебя было бы глупо с моей стороны, - сказал он. - Я только раскрою голову твоей жене, если ты будешь упрямиться".
Трясясь от гнева, Крабат обеими руками вцепился в посох и весь сосредоточился на мысли: пусть мой враг станет гусеницей. Я раздавлю ее.
Но чудо-посох задрожал в его руке: он был бессилен.
Прикоснуться и проклясть! Крабат бросился с палкой на Райсенберга и выкрикнул проклятье ему в лицо, но чудо-посох отскочил, словно отброшенный невидимой рукой, и воздух не принял в себя слова Крабата.
"Терпенье не входит в число моих достоинств", - ровным голосом промолвил Райсенберг и взмахнул мечом над головой Смялы.
Клеймо на плече Крабата загорелось огнем, глаза ослепли от слез стыда, боли и ярости. Чудо-посох был бессилен против Вольфа Райсенберга. Медленно, словно не сознавая, что делает, он снял с себя рубаху и осторожно завернул в нее глиняную голову Смялы. "Не забудь прислать ко мне мельника!" Вольф Райсенберг кивнул на прощанье и ускакал.
Крабат не смотрел ему вслед, он стоял незрячий, окаменевший и в то же время пронзенный новым чувством, которое, как он позже - намного позже - понял, было возрождением его любви к Смяле.
Он нагнулся и поднял с земли свою палку, к ней прилип комочек глины. Он хотел было смахнуть его, но комочек прилип и к руке. В задумчивости он принялся мять его в пальцах, пока не почувствовал, что комочек стал податливым, мягким, живым. Все еще без всякой цели он мял и жал живую плоть, давил и растирал ее пальцами, сжимал и катал в ладонях, и вдруг словно молнией его озарила мысль - он понял скрытый смысл своих действий, и безжалостная, почти безумная ненависть толкнула его на новый шаг. Дрожа от нетерпения, он принялся лепить из комочка глины нечто похожее на человеческое существо, какое-то корявое тельце с двумя ножками, двумя ручками и головкой шаром.