У него пересохло во рту. А, пропади оно все пропадом! Покурить — и спать. Подумаешь, что случилось! Ну, исключат, ну и что? С точки зрения астрономии, как любил говорить Семен, вся наша жизнь — жалкое мгновение. Плюнь на все, береги свое здоровье!

По лестнице спускался Леонид Прокофьич. Игорь расправил морщины на лбу, принял беспечный вид. Как, оказывается, легко это делается!

Они поздоровались. Игорь попросил закурить.

— Куришь? — почему-то обрадовался дядя и сунул ему пачку «Беломора».

После возвращения Игорь еще ни разу не видел его таким возбужденным. Голос дяди звенел, лицо было мягкое, распаренное, словно после бани, с белыми полукружиями под темными глазами.

Вышли на улицу вместе. Леонид Прокофьич шагал быстро, длинным, легким шагом и смотрел куда-то наверх, в серое, безветренное небо, откуда быстро падал крупный снег. Он был таким частым, этот снег, что, казалось, сам воздух стал мохнато-белым.

На площади Леонид Прокофьич взял Игоря за руку повыше локтя и остановился перед памятником Кирову.

Запорошенные снегом, отчетливо проступили складки бронзового плаща, гимнастерки, каждая морщина лица, брови, губы. На пьедестал насыпало целый сугроб, и Киров как будто шел по снежной целине, проваливаясь, разгоряченный, распахнув тонкий летний плащ.

— А я гадал — это будет весной, — сказал Леонид Прокофьич. — Вколотил себе в башку. Каждый день ворожил. Тысячу двести дней.

Игорь затянулся, выдохнул дым и спросил, что случилось.

Леонид Прокофьич посмотрел на него недоуменно, притянул к себе, холодными, жесткими губами поцеловал его в одну щеку, потом в другую и рассмеялся. Это был неожиданный, скриплый, прерывистый смех.

…Они сидели в саду. Ребятишки возили сцепленные санные поезда. Мокрый снег шипел под полозьями. Малыши счастливо кричали. Леонид Прокофьич вынул из кармана новенький красный партийный билет. Одной рукой он открыл его, другой заслонил сверху от падающего снега. Руки его дрожали, Игорь читал с трудом: «Логинов Леонид Прокофьевич, год рождения — 1896, время вступления в партию — февраль 1915 года».

— …Как же я могу быть против советской власти, когда это моя власть? — спросил я у следователя. — Когда я сам ставил эту власть, дважды воевал за нее… Это ж дичь какая-то, — сказал Леонид Прокофьич давним дядиным голосом, и Игорь закрыл глаза. — При своей директорской жизни отвык я от настоящих лишений, так что там мне туго пришлось. Знаешь, что мне помогло? Вспомнил, как в шестнадцатом году сидел в той же тюрьме за пропаганду. Сперва перепугался: что ж это я сравниваю? Как я смею? Уговаривал себя — ошибка, мало ли ошибок бывает, тем более что хитро все это велось; вместе с нами арестовывали и действительных врагов и жуликов. Потом вижу: ошибка не единственная. И следователь мой при всей своей подлости понимает: никакой я не враг, и не контра, понимает и все же требует, чтобы я дал показания против себя и товарищей. Заглянул я в себя, и показалось мне, что и впрямь я ощетиниваюсь. За все, что со мной, с товарищами делают, за все, что увидел. Вот когда меня дрожь пробрала. Как же дальше жить? И зачем жить? Э-эх, нет, думаю, отступиться хочешь от своей партии, не веришь в нее, в свой ЦК? Если так, барахло ты, Логинов, а не коммунист. Тогда я сказал им: не выйдет, господа хорошие, не выйдет по-вашему. Вы хотите меня сделать врагом партии — не выйдет. Это вы враги! Вы враги нашего строя, нашей идеи, нашего Центрального Комитета. И я вам не поддамся. Поддаться вам — значит предать все, чему я верил, во имя чего жил, предать Ленина. Предать мою партию, не поверить в то, что ЦК разоблачит врагов, справится с ними… Убедил я себя, что попал в плен к врагам. Правда, трудно было осознать, представить себе… У этих людей партийный билет лежал в кармане. Такой же, какой у меня отобрали. Но они жили среди нас, рядом, бок о бок, а мы не видели их. От этого все становилось сложнее, запутаннее и ужасней. Были среди них люди искренние, которые верили, что партии, государству из каких-то высших, не ведомых им соображений нужно, чтобы мы оговорили сами себя. И самого меня порой сомнение охватывало: а вдруг я чего-то не понимаю? Вот в чем самые страшные пытки заключались! Но были там и другие люди. Они понимали, что никакие мы не враги. Они все понимали. Они действовали сознательно. Когда увидели, что физически нас не принудить, давай психически гнуть. Сперва посулы, обещания, потом на испуг: не подпишу, мол, показаний, мне еще хуже будет. Смотрю я на следователя — совсем еще мальчишка, циничное, наглое существо, никаких принципов, совести, ничего из того, что, казалось, мы вложили в душу каждого за тридцать лет. «Нет. — говорю ему, — хуже мне не будет. Хуже мне уже быть не может. Самое худшее — это что вы допрашиваете меня, а не я вас». И я понял, что должен сохранить себя коммунистом, сохранить в себе коммуниста. Вначале я на себя все усилия направлял, со своей душой боролся, но скоро понял и то, что за себя драться легче, когда дерешься за других. Надо было сохранить тех товарищей, к которым они подбирались, не дать перебить наши кадры замечательных большевиков. На все остальное плевать мне было. Оказалось, все можно вынести. И когда Нюша от меня отказалась (наверное, запугали ее), даже это вынес. Зато несколько товарищей отстоял. И это, ого, как поддерживало! Понимаешь, настоящий коммунист остается коммунистом в любых условиях. Даже когда враги отберут у него партийный билет. Я знал, что верну его. Здоровья не верну, семью тоже не вернуть, а билет я себе верну. Я всегда в это верил… Знаешь, я отвык от сантиментов, а тут готов встать на колени… Нет, не стыдно. Люди какой партии могли бы пережить такое и продолжать верить? Понимаешь ты всю силу ее правды? Ну, какая еще партия могла бы так открыто, мужественно все исправить?

Небо налилось дымно-сиреневой краской. Снег все падал и падал. На плечах, на коленях Игоря лежали высокие, белые наросты. От холода ломило ноги.

Леонид Прокофьич запрокинул лицо вверх, словно ловил губами снег.

— Смешно… И почему я представлял всегда, что это будет весной? Лужи. Солнышко… И что я иду с палкой… А я вот еще какой! — Он вытянул перед собой свои длинные, костистые руки и засмеялся с такой силой, что Игорю обожгло глаза.

…Игорь шел по улице, останавливался у витрин и снова шел. От бесконечного мелькания снежинок у него разболелась голова. За стеклом витрины блестели электрочайники, пылесосы, звонки. Он вошел в магазин и долго стоял, наморщив, лоб, перед прилавком. Потом он вспомнил и купил четыре метра шнура, восемь роликов и штепсель. Ходьба не согревала его. Снег все падал, липкий, тяжелый. Вдоль тротуаров росли плотные кучи снега, дворники сгребали его лопатами, тащили на фанерных листах, а он валил и валил с этого темно-лилового неба, такого низкого, что, казалось, снег появляется где-то над самыми проводами.

Сырым желтым светом горела вывеска: «Междугородный переговорный пункт». Игорь поднялся в небольшой зал и сел на широкую скамью. В телефонных кабинках вспыхивали лампочки, репродуктор объявлял Москву, Таллин. Закопорье… Снег быстро таял, свертываясь на тужурке в блестящие бусинки. Надо было встать, отряхнуться, но ему не хотелось шевелиться. Колени стали мокрыми. Знобкая сырость ползла по спине. Простудиться бы, схватить воспаление легких. Несколько месяцев лежать в больнице при смерти. По вечерам приходила бы Тоня, сидела у кровати, гладила бы его горячую руку. Просились бы навестить Геннадий, и Шуйский, и Вера Сизова. Он слабо мотал бы головой — нет. Он пускал бы к себе только Семена и дядю.

Игорь вытащил бумажник, достал комсомольский билет. Листки были такие же светло-зеленые, как в дядином партбилете. На фотокарточке он выглядел совсем заморышем, острижен под бокс, такая была тогда мода. Через два дня после денежной реформы снимался. Сорок рублей старыми деньгами заплатил. А на оставшиеся двадцать пошел в кино. Они жили тогда еще в старом общежитии на Балтийской. Полдома было разрушено. У них в комнате была вторая дверь, открыть ее — и внизу улица. В Ленинграде много домов стояло разбомбленных. По воскресеньям разбирали завал. В сущности, это они восстановили дом, тот, где сейчас детский сад. Весной ездили сажать деревья в парке Победы всей комсомольской группой. Игоря назначили бригадиром. Он разведенными чернилами поливал землю, уверял всех, что деревья вырастут фиолетовыми. Месяца два назад они с Тоней смотрели Игорева крестника, стоит кленок в ногу толщиной, в красных листьях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: