Потешная эта штука — хозяйское чувство. Оказывается, оно дремало в нем давно, со времен детства, когда ему нравилось читать списки снаряжения, взятого в дорогу Амундсеном, Седовым, перечни имущества, найденного Робинзоном; про всякие доски и скобы, выброшенные на берег; про тайные склады, инструменты узников, готовящихся к побегу.

Дух приобретения и обладания проснулся в нем со дня отъезда Писарева. Какими бы жалкими ни казались эти мастерские, они принадлежали ему, впервые в жизни он получил в полное свое распоряжение большое хозяйство, целый завод. Он подбирал с земли банку с остатками краски. Он сделался скупым и жадным, торговался с бригадирами из-за прутка железа и смущенно спрашивал себя: «Что это — чувство ответственности или, может быть, азарт стяжателя?»

В последнем письме Семену он назвал мастерские заводом. Если на то пошло, это даже больше, чем завод, это целый комбинат, где существуют собственная энергетическая база, топливные склады, самостоятельное планирование. Подробностей Игорь избегал: неважно, что в медницком цехе работал один человек, а лесопильный состоял из старенькой циркульной пилы, а на «энергетической базе» стрелка вольтметра испуганно сникала, как только Ахрамеев приближался к сварочному аппарату.

Зато какие машины стояли на площадке, выстроенные ровными шеренгами, — взводы, роты, целые полки новейших машин, празднично блистающих голубым, красным, зеленым! Их простые, мирные названия можно было не принимать в расчет. Все эти картофелесажалки, льнокомбайны, сеялки скорее походили на танки и броневики. Стогометатели грозно вытянули вверх свои стальные пики, ощерились дисковые бороны. Они выглядели воинственно, и в то же время в них чудилась неугомонность тоскующих по работе, любящих работу трудяг. И даже сквозь тонкий, тусклый налет ржавчины на лемехах и ободьях колес светился этот нетерпеливый призыв к движению.

Сверху все сыпало и сыпало водяной пылью. «Капает, капает, и откуда он берет что капать?» — вздыхал Петровых.

Невыносимо было смотреть, как новенькие, красивые машины беспомощно мокнут среди грязи. Игорь брал тавотницу и сам ходил, то тут, то там подновляя стекший тавот. Он готов был снять с себя куртку и накрыть ею машины. У него уже не было ни злости, ни обиды, как в первые дни приезда; ему уже не на кого было злиться. Теперь эти машины стали его собственностью, и он страдал и тревожился за них, готовый заслонить их своим телом. Все кругом было его: эти сырые, черные стены мастерских, эти дощатые склады, эти толевые навесы, по которым стучит дождь. Какие ни есть, они принадлежат ему. Их убогая ветхость делала их беззащитными и переполняла его заботливой нежностью. Он казался себе огромным и сильным, способным защитить их.

Сама не понимая почему, Тоня тянула и медлила, никак не определяя срок отъезда. Она перестирала все белье, зачинила, выгладила, пересыпала нафталином зимние вещи, купила полмешка картошки, консервы, масло, соль — словом, приготовила Игоря так, как будто уезжала на несколько месяцев. С чисто женским высокомерием она считала мужчин безнадежно беспомощными и невежественными в любых хозяйственных делах. Никакие технические знания Игоря не могли сломить ее уверенности в том, что, зажигая керосинку, он непременно устроит пожар или взорвет дом. Немедленно после ее отъезда он сделает все для того, чтобы комната заросла грязью, перебьет посуду, перестанет мыться, отрастит бороду, изорвет белье, одичает и начнет есть сырую картошку, запивая подсолнечным маслом. Снова и снова она яростно обметала углы, уже впрок, сдирая с них будущую паутину, надраивала подоконники, видя на них окаменелые остатки будущих завтраков, груды высохших окурков.

Письмо Семена вытолкнуло ее из неопределенности ожидания. Ей не хватало сигнала, повода.

Игорь прочел письмо вслух. Последняя страничка заставила его нахмуриться. Тоня знала этот наивный способ скрывать раскаяние и досаду, обращенные на самого себя. Затем последовало небрежное согласие, произнесенное в адрес Семена, как будто речь шла о чем-то настолько ясном и естественном, что непонятно было, зачем потребовалось такое огромное письмо: все равно чертежи валяются здесь без толку. И тут же он полез в чемодан и вытащил перевязанную бечевкой папку.

— Тебе не жалко? — спросила Тоня.

Он распустил бечевку. Перебирал, рассматривал, подолгу держал каждый листок.

— А чего жалеть? — пробурчал он. — Там хоть на пользу пойдет. Единственно выйдет неудобно, если все это мыльный пузырь. Ведь на практике-то не проверил. Тут что? Эскизы! Конечно, своими руками бы изготовить… Ну, да Вера сама разберется.

— Она разберется, еще бы, — угрожающе подтвердила Тоня. — Нет, я не понимаю тебя. Отдать так, за здорово живешь, и кому — Сизовой! Она тебе такую свинью подложила. Она тебе все это подстроила.

Игорь миролюбиво, с потаенным вздохом закрыл папку.

— Что было, то было. Ей и так досталось.

— Мало! Так ей и надо. Не рой яму другому. Нет, нисколечко мне ее не жалко. Карьеристка! Лосев правильно тебе говорил.

— Лосев? — пренебрежительно хмыкнул Игорь.

Тоня вспылила:

— А что Лосев? Что Лосев? Он один защищал тебя.

У него губы становились все тоньше, образуя упрямую, злую линию.

— …Ты все забыл. Что плохого тебе Лосев сделал?

— Слыхала, как Семен пишет?

— Подумаешь, Семен! Он под Генькиным влиянием ходит, и вообще, если надо заводу, так пусть администрация тебя попросит. Сама Вера могла написать. И пусть Леонид Прокофьевич тоже.

— Ого! И чтоб еще министр сюда приехал меня упрашивать. Ведь ребята о заводе беспокоятся. За себя они, что ли, хлопочут? Как ты можешь так рассуждать! Я от тебя не ожидал.

— А я от тебя! У тебя характера нет, никакого самолюбия. Поманили пальчиком — и готов.

Взгляд его стал осуждающе-строгим, как будто он уличал ее в чем-то скверном. Возмущенная, она искала самых обидных слов, пытаясь уязвить его как можно сильнее. Он принимал ее нападки непроницаемо-спокойно.

— Ладно, оставим это, а то, чего доброго, разругаемся, — улыбаясь, заключил он, но в голосе его не было примирения. — Ты меня не переубедишь. — Он посмотрел на часы. — Я на собрание.

Он оделся, стоя к ней спиной, и вышел, аккуратно притворив дверь.

Ее взбесило то, что он ушел победителем, оставив за собой последнее слово. Он смел ее презирать! За что? За то, что она заботилась о нем! Она поехала сюда, в эту дыру, пожертвовала всем. И вот награда. Какая-то Вера, какой-то Семен дороже ему, чем она. И это называется любовью. Ради любимой женщины совершают подвиги, идут на все. А он…

Лишенная какого-либо утешения, униженная его твердостью, она стремительно неслась к предельной черте разлада. Ни за что она не заговорит с ним до самого отъезда. Уедет и слова не скажет. У него есть своя работа, друзья, товарищи, а у нее ничего нет. Она одинока, она все отдала ему. Теперь ему, конечно, наплевать. Как он прыгал вокруг нее, узнав, что она согласна ехать в деревню! Куда все это делось? Куда уходит любовь? Куда деваются чувства, слова, уверения? Куда их уносит время? В сущности, считаться с ней он перестал давно, уже тогда, когда согласился замещать Писарева. Чем дальше, тем больше он прирастает к этим мастерским. Автомат — последнее, что как-то связывало его с заводом. Он отдавал сейчас не эту папку — он отдавал их общую надежду, будущее, которое принадлежало им обоим, которое они хранили как резерв и утешались… Удовлетворился своими мастерскими, а о ней, Тоне, и заботы нет.

Она вытащила чемодан, с бесповоротной решимостью принялась укладывать платья, белье, чулки, тетрадки. Взяв полосатую блузочку-безрукавку, она призадумалась: уж больно летняя, стоит ли брать. Но тут же вспомнила, что Ипполитову нравилась эта блузочка. «Если вам придется плохо, помните, что у вас есть друг». Это он сказал, прощаясь. Провожая ее с завода, он шел, опустив голову; длинные ресницы его почти касались щеки. Ей хотелось тогда, чтобы он заплакал. Она вздыхала глубоко и горько. На площади они остановились. Он взял ее руку и, разглядывая ладонь, пожелал счастливого пути. Ей стало приятно от его грусти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: