— Мальчишки всегда мечтают.

— А я не мечтал? — говорил Артемыч. — Я трепетал, а не то что мечтал! Я же говорю тебе — плакал… Помню, привели мы весной молодняк в Ростов. Я конюшенным мальчиком был у Рогожина. Кстати, жокей очень средний, просто посредственный, скажу тебе, жокей, но даже и у него — за счет отражения лучей таких светил, как Чабан, Дудак или Шемарыкин, — было в езде что-то такое, чего и у тебя нет, и вообще уже, может быть, ни у кого больше не будет. Жокейство какое-то заправское было — это уж точно. Так вот, выезжаю я утром Элеонору от Элеватора шагать после скачки — она тогда на Большой Кобылий второй осталась за Опекуншей — и смотрю, Чабан галоп Хризалиту делает. Мимо меня он тогда проехал. Взглянул я, как он сидит, нет, как смотрится в седле, и у меня слезы навернулись. Нельзя было сказать, сидит он, стоит на стременах, держит ли повод, — он, одно слово, жокей. Зрелище было — вот что я тебе скажу. И я заплакал. Мне и радостно, что я вижу такое чудо, и тяжко как-то, что мне того же не дано. А был бы на моем месте вот этот, — опять указал он на мальчика, — уж он бы просто подумал: «Вырасту, выучусь и вот так же поеду!» А ведь все можно — и вырасти, и выучиться, кроме одного — быть жокеем!

— Что ж, Артемыч, я сам тебе скажу, что и мне хотелось бы остаться образцом. Но нет, время идет, и каждое поколение езду понимает по-своему. Я свою цель вижу в том, чтобы как можно дольше оставаться Насибовым, тем, которого считают Насибовым. А то, знаешь, один мой знакомый, жокей-американец, хорошо сказал: после того как тебя начинают считать лучшим, на самом деле далеко не всегда едешь лучше всех. Так вот я не хотел бы себя обманывать и других…

— А ты говоришь — первая категория, ездоки, мастера… Ведь все эти категории говорят о чем? Что сегодня ты ездок, завтра тебе категория, послезавтра неизбежно мастер. А должны быть в голове у людей только две категории: жокей ты или нет.

— А я спортсмен, стипль-чезы буду скакать! — вдруг очнулся мальчик.

— Спать тебе пора, — ответил старый табунщик, — да и нам время.

Мы с малышом улеглись на нары вместе с отдыхавшей сменой табунщиков. Артемыч же надел бурку и пожелал нам спокойной ночи.

— Я пойду возле барашков прилягу. Барашки у меня там в кутке, свои барашки, табунщицкие. Так я возле них сплю. Волков пугаю!

И он вышел из вагончика под звездное небо.

— Юсуф, — слышно было даже с дыханьем его, как он позвал дежурного табунщика.

Юсуф отозвался, и они поговорили о том, как ходит в ночи табун. Подумать можно было, будто они встретились друг с другом на тропе, рядом с домиком. На самом же деле табун, насколько я понимаю, ходил возле самого утеса Хасаут, где-то в вышине.

И мы с мальчиком провалились в бездну.

5

— Я и самого Сирокко помню, когда его сюда, в имение к Мантышевым, привезли, — говорил Артемыч наутро, когда мы поймали коней, поседлали и поехали наверх, в табун.

— А последний сын его, тот, что в Пруссию угнали, так с тем я прощался. Когда призвали меня, я домой заглянул и — на конюшню. Чувствую, что жеребца вижу в последний раз. За себя у меня страха не было, а вот его, подсказывает мне что-то, больше уж не увижу. И как сейчас помню. Солнышко светило, лучи через коридор по конюшне. Думаю, такого солнышка уж не будет. Зашел к жеребцу. С лошадьми прощаться осторожнее надо. Ударить может. Лошади разлуку сильно чувствуют. Расстроится и — ударит! Но я ничего особенного ему не показал. Заглянул в кормушку. «Проел?» Он смотрит. И я пошел. Ну-ну, — крикнул табунщик на своего бывалого Абрека, из-под копыт которого сорвался в пропасть камень, — дороги не разбираешь!

Мы поднимались на последнее плато.

— Да, — говорил Артемыч, — вся эта линия ушла у нас в матки. Жеребец нужен… Значит, вам с Драгомановым поручили жеребца такого купить?

— Раньше жеребят продать надо, а потом уж жеребца покупать. И какого жеребца? Сколько советчиков, сколько мнений… Покупать ли прежде всего родословную или же скаковой класс?

Вместо ответа Артемыч вдруг взмахнул плеткой.

— Гляди!

Горы. Кони ступали по краю утеса, подымавшегося над миром. Сказать «долина» или «пропасть» о том, что открывалось внизу, было невозможно.

Жеребята, с полгода как отнятые от матерей, скрывались где-то внизу, за уступами Хасаута. В ответ на посвист Артемыча табунщики, тоже в облаках висевшие, стали поднимать лошадей на плато, и одна за другой по над краем утеса возникали морды и гривы.

И мы погнали табун.

Что тут сделалось с мальчиком! Он улюлюкал и визжал, будто скакал тридцать стипль-чезов. Мы все, впрочем, сделались немного детьми — в полете на фоне гор, в седле, следом за полыхнувшим табуном.

Но тут случилась неприятность, нарушившая скачку-мечту.

Мы врезались в отару овец. Или отара в табун врезалась, как уж это получилось, что теперь говорить. Перемахнули мы через небольшой уступчик, а там овцы, которых быть в этом месте не должно. И началась молотилка! Овцы перемешались с лошадьми. Овцам бы разбежаться куда глаза глядят, и не было бы ничего особенного, однако эти косые, известно, куда одна пошла, туда и все, хотя бы и в огонь.

В огне и лошади, надо признать, ведут себя неразумно. Тогда в Америке на ипподроме Лорел близ Балтиморы начался пожар: страшно вспомнить! Лошадь ищет спасения в конюшне. Ее из огня не выгонишь. Так, целыми конюшнями, и гибнут. К счастью, в Балтиморе пожар начался не с нашей стороны. Но мы, конечно, туда на подмогу побежали. Первым, прежде чем прибыли пожарные, в огонь пошел Паша Боровой. Ему кричат: «Куда?!» Говорят: «Зачем?! Пожарные приедут, и, кроме того, лошади застрахованы, за все заплачено будет». — «Ох уж эти русские!» А тут говорят: «А почему, вы думаете, они и войну выиграли…» Паша добрался до одной кобылы, мексиканской, а у нее недоуздка нет. Полагается, чтобы лошадь стояла в деннике в недоуздке — на случай пожара. А иначе как ее выведешь? Паша вскочил верхом и как дьявол выскочил из адского пламени. Потом он же помогал эту кобылу на самолет грузить. Не идет по трапу, и все. С ней двое мальчишек-конюхов. Те просто плачут. Паша опять на нее сел и до половины въехал. Встала на пороге — и ни с места. Пришлось ноги ей руками переставлять. Еле втиснули. Мальчишки счастливы. Публика окружающая Пашке — аплодисменты. Фурор! А он еще на крыле самолета «Яблочко» сплясал.

Против огня и лошади беззащитны, вообще же против опасности они действуют решительно. Но ведь им не объяснишь, что овцы — это ничего страшного. А лошади промеж себя в табуне посторонних не терпят. Вот и началось! Овцы, будто бы спасаясь, в кучу стараются сбиться — это посреди табуна. А лошади… лошади и корову, и собаку, да волка целым табуном забьют.

Жалобное блеяние, конский храп, крики табунщиков и перепуганных чабанов, смешавшись, поломали сиявшую кругом картину. Когда же мы все-таки протолкнули табун вперед и отара своим чередом собралась, то на роковом месте остались жертвы нелепого столкновения: пара барашков, получивших копыто в лоб. Над ними стояли верхами мы все — съехавшиеся табунщики и пешие чабаны. Но особенного расстройства на лицах я не заметил.

— За нас работу кто-то выполнил, — произнес один из табунщиков.

Артемыч пояснил мне: сегодня, оказывается, праздник, конец стрижки, и по такому случаю будет прямо здесь, в горах, сабантуй. «Разрешено было барашков зарезать, но вот видишь, как получилось», — сказал Артемыч. «И барашки подходящие, как по заказу», — заметили табунщики.

Жеребят мы гнали к «расколу». Это загон, на одном конце которого широкие ворота, а на другом узкое горло; калитка в одну лошадь и клетка, куда лошадь загоняют и запирают, чтобы осмотреть ее, обмерить, подковать, подлечить и пр. Нам же требовалось отобрать жеребят на экспорт, в Англию. Ковбои для тех же целей вместо «раскола» пускают в ход лассо и веревки. Они «откалывают» лошадь от табуна, отгоняют ее в сторону, заарканивают, валят на землю, вяжут и ставят тавро. Ну, у каждого народа свой подход к лошадям.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: