Чтобы этот ребус был понятен, я скажу: порода ведется по линиям, которые пересекаются друг с другом, как железнодорожные пути на стрелках, и движутся дальше своей дорогой. Но это не само собой, а через подбор. Лучшее с лучшим не всегда дает наилучший результат. Например, Анилин из линии Золотого Руна, кругом него в заводе одно Золотое Руно, и родниться он вынужден с близкими родственниками!
По дороге домой мы уже проехали Страсбург. Надо владеть пером, чтобы описать места, нами виданные.
— Хорошо, если свой автобус, — рассуждал Драгоманов, — все вовремя и когда хочешь. Не надо ждать вагонов, самолетов, не надо иметь дела с транспортными агентами. А ведь сколько было разговоров! Как приходилось убеждать… «Автобус лошадям?! А телевизора им не нужно?» Что, говорю, телевизор! У нас свой конный санаторий имеется. «Как… санаторий?» Да так, поезжайте и посмотрите: пляж, плес, купанье… «Для чего же все это?» Для того, отвечаю, чтобы дать передышку мускулатуре. Лошадь плавает, дыханье разрабатывает, и копытами о дорожку ей стучать не приходится, сухожилия успокаиваются… «Нет, — говорят, — все вместе взятое, ваши скачки, зачем?»
— Ничего, — сказал я, — приедем в Москву, я с ними поговорю.
Мы останавливались и делали жеребцу проводки. За Брестом вышел Анилин на обочину и вдруг заиграл.
— Родные места! — засмеялся Драгоманов. — Знаешь, Кормилец и Сан-Клу в этом году узнал. Вот память! Лошадиной силы. Особенно ему там парк нравится, я заметил. С видимым удовольствием по нему на проводке гуляет. Парк хороший, что и говорить.
Было, однако, холодно. Из Парижа мы выехали +15, а тут мороз градусов двадцать. Солярка, на который шел наш автобус, замерзала на стоянках.
— Парк в Сан-Клу при ипподроме хороший, — продолжал Драгоманов, — дренаж, водоемы, по охоте все сделано…
Хлопая руками, чтобы согреться, он прошелся перед автобусом.
— А какой у нас ипподром специально для скачек можно сделать!
Тут я сказал про себя: «Хотя ты и кавалерист, а все-таки наш брат, скаковик».
У каждого из тех, кто судьбой связан с конем, свой идеал. Драгоманов, например, руководит скачками. Но недаром же поет он: «Они ехали долго в ночной тишине…» Недаром же, когда поет он это, он плачет, а потому, хотя он и руководит скачками, ему рисуются призовые скакуны, все же напоминающие чем-то кавалерийскую ремонтную лошадь. А я… я, когда о лошадях думаю… Хотя трудно сказать, когда я о них не думаю! Но когда думаю я о них в ясные минуты, когда не заботы конюшни, не завтрашний пробный галоп или приз в голове, а мечта, тогда вот вижу я белую дымку, небо, горы, пастбища, табун. Если это табун молодняка, то визг, беготня, игра. А если представишь себе маток с жеребятами, то чинный порядок, тишина, только речка горная шумит, и кобылы изредка окликают своих малышей.
Мы тронулись в дальнейший путь. Драгоманов опять улегся на сене и продолжал мечтать вслух:
— Разбить дорожки, посадить деревья, сделать новую скаковую аллею…
За окном автобуса бежали замерзшие, но еще не укутанные снегом поля: самый щемящий сердце вид.
— Ты вот не помнишь, — говорил Драгоманов, — а я мальчишкой застал прежний ипподром. Ведь, в сущности, это был целый город! Тренировались в Петровско-Разумовском парке, купать ездили на Фили, конюшни стояли по всей Башиловке. Ипподром, им ненавистный, лошади видели только в день скачек, внимание у них рассеивалось каждый день новыми впечатлениями.
Анилин вздохнул, будто и он понимал наш разговор.
— Почему Кормилец полюбил парк в Сан-Клу? Потому что там он отвлекается и забывает ипподром. Он гуляет, публику рассматривает и, главное, знает: уж скакать сегодня не придется!
Драгоманов поднялся, подошел к жеребцу, заглянул к нему в кормушку и, почесывая ему шею под гривой, говорил:
— Классной лошади надо создать человеческие условия. Приедем, доложу маршалу, что без теплых конных душей обходиться на конюшне больше нельзя. Не то время! А какие трибуны из новейших материалов можно сделать! Ты вот не помнишь старую трибуну, а сколько в ней было воздушности, какой полет, какая легкость! Миша плакал, когда она сгорела. А потом что построили? Я из заводов вернулся, спрашиваю: «Миша, что это?» Ведь из судейской последнего поворота не видно. Публика из конца в конец мечется, чтобы скачку посмотреть. Колонны, колонны… Нет, я мечтаю о таком козырьке на ипподроме, как в аэропорту Шереметьево или как в Орли. Но попробуй я об этом заикнуться, начнут мне говорить: «А путевок в Гагры вашим лошадям не нужно? Или, может быть, однокомнатные квартиры с не совмещенным санузлом им предоставить?»
Мы сделали еще одну остановку и вышли вместе с жеребцом на шоссе. Через дорогу, видимо, из деревни, стоявшей вдоль шоссе, погнали небольшой табунок лошадей. Они прошли совсем близко от нас. Однако Анилин хотя и смотрел на них, но даже не заржал, словно это были животные какой-то другой породы, вовсе не лошади. Раза два он повел ушами, а потом поставил их стрелками, и сам подобрался, и встал на фоне неба, как перед фотографом.
Табунщик наглядеться не мог.
— Ах, конь! И я один раз в жизни видел такого коня.
— Такого, отец, — сказал ему Драгоманов, — можно всю жизнь прожить и ни разу не увидать. Я вот тоже до седин дожил и насилу такого дождался.
— Нет, нет, я видел!
— Где же?
— В плену. И он пленный был. Сам рыжий, как этот вот, здесь бело…
— И здесь бело? — спросил Драгоманов, указав на правую заднюю выше бабки.
— Точно. Его откуда-то от нас гнали.
— Восточная Пруссия?
— Точно. Город Инстербург. А как они его оберегали, даром что пленный. Попоной накрыли, а мы дрожим. Специальный конвой, генерал смотреть приехал и говорил все время: «Sehr gut… Sehr gut…» И еще все время что-то говорили: «Göring… Göring…»
— Хотели его поставить в конный завод Геринга в Инстербурге, — пояснил Драгоманов. — Кажется, поставили, но куда потом он канул и было ли от него потомство, а если было, то где оно, — это, брат, вопрос не легче янтарной комнаты!
— Ты, видно, об этом коне слыхал…
— Если бы ты, дед, знал, кого ты видел!
— Я и царя видал! — обиделся табунщик.
— Ах, что царь… Помню, Миша, не наш Миша, а Громов Михаил Михайлович, летчик, но тоже наш брат, лошадник, в эскадрилье держал Диану, от Дарвина и Дикарки. Война, бои, вылеты каждый день. А он прилетит, фонарь откинет и спрашивает: «Проела?» Кобыла корм плохо проедала: кругом стрельба, нервы, обстановка, конечно, не для чистокровной лошади. Ведь, казалось бы, смерть нависает, что тут о кобыле думать! А Миша говорил: «Самолет еще такой же сделают, а Дианы другой у меня уже не будет». Действительно, кто мог подумать, что от Дикарки, скакавшей бесцветно, получится такая прелесть! Ведь это века работы: ползком продвигалась природа, и вдруг — на тебе! — дала.
— Куда?! — вдруг панически закричал дед-табунщик и со свистом бросился догонять свой табун.
4
Москва встретила нас карантином. Уже за Смоленском попалось нам слово «ящур». Стояли заслоны, возле которых приходилось останавливаться, вылезать и топтаться ради профилактики на известковой подстилке. Анилину все это надоело — и дорога, и остановки. Он повесил голову. Драгоманов не находил себе места. «Колики бы не начались!» — стонал он, словно его самого уже схватили колики. А за Вязьмой нас вовсе хотели остановить и высадить для проверки.
Ветврачи, санитары и милиция окружили фургон. У меня уже не хватало терпения, и я разругался с ними. «Давай, кто у вас главный», — требовал карантинный надзор.
Я ожидал, что сейчас из дверей фургона явится Драгоманов, нет, не явится, а вылетит с таким видом, как кричал он когда-то «Шашки наголо!» или «Руки вверх!». Будут знать, как привязываться.
Драгоманов вышел и сказал:
— Добрый день, товарищи!
Он не только дал себя уговорить, но даже сам охотно отправился для обсуждения всех условий в контору.