Поставив коня в карантин, я направился в дом родной, на ипподром, доложить по начальству. В Стокгольме были мы совсем недолго, так что я и не писал, и не звонил в Москву. А результаты они должны были знать из газет.
В кабинете с сияющими кубками никого не было.
— Где Драгоманов?
Но вместо ответа подали мне письмо.
«Ты не из жалостливых, но жалости мне и не требуется. Но знаешь ты нашу поговорку: „Был конь, да изъездился“. А представляешь ли, каково испытать это на себе? Не дай тебе бог дожить до этого. Они приходят с чистенькими ручками и начинают учить честности. А где бы они были, если бы я в свое-то время об этой сопливой „честности“ думал, когда рубал направо и налево? Ни средств, ни материалов не было, — ну и сиди себе со своей „честностью“! А я дело делал. Мало того — другим жить давал. Из спортшколы придут: „Овса ни крошки“. Что же мне ответить им? „Извините, я честный человек, разбазаривать государственный овес я не могу…“ А лошади, на которых надо барьеры брать, стоят некормленые. Нате, возьмите овса, — и без прошений, без бумаг, безо всякой его „честности“ и „законов“. Законы он знает! Знает ли он такие положения, когда и самый закон применять не к чему? А жить надо, работать надо, людей надо поднимать! Поговорил бы он тогда о „законах“ да о „честности“. Нет, тогда — Драгоманов, тогда он нужен был, тогда Драгоманов, не задумываясь, действовал. А теперь получили они готовенькое, изучили по книжкам и Драгоманова учить начинают, агитировать его, беднягу, за советскую власть. Не то, да не так, да наука, да факты…
А этот-то проходимец, барышник, ты помнишь, как нас обхаживал, как юлил? Как не давал он нам жеребца на свободе взглянуть, ни в конюшне, ни на ходу. То разговором займет, то просит: „Не надо! Разволнуется“. Лиса! Змей-барышник! Мастер-барышник. А я-то… Но, пойми, мечту перед собой увидел, ожившую мою мечту. Думаю, Дерби… Наш выигрывает, наш один — и никого. От Сэра Патрика и Псковитянки. Так задумал я. И закружилась голова, старая голова. Что ж, пусть он, честный молокосос, помечтает, как я всю жизнь мечтал. Дни за днями идут, пенсию мне положили по всем правилам, вроде простили. Простили и отпустили на покой: не то теперь требуется… Горечь, если бы ты знал, какая горечь».
Спускаясь по ступенькам, я читал драгомановское письмо.
— Насибов! — раздался голос с верхней площадки.
Секретарша звала меня, та, что письмо мне передала.
— Что ж ты почту свою не забрал?
Я показал ей развернутое письмо.
— Да вот же еще!
И в пролет полетел другой конверт.
Что за кино? На конверте стояло: «Москва. Мастеру Насибову».
Я вышел из конторы на скаковой круг. Как всегда, ипподром жил своей жизнью. Да, бегут дни за днями. И каждый день одни по часовой стрелке шагают — это называется «в обратную сторону», а другие — против часовой, «в настоящую» резвят. Посередине круга возвышалась фигура верхом на каком-то рыжем, из которого старались сделать второго Абсента. На той стороне, за противоположной прямой, подымалась громада нового манежа, построенного для любителей верховой езды. Самый большой в Европе.
Вскрыл я и это, «на деревню дедушке».
Дорогой Николай Насибович!
Пишет Вам Коля с конезавода. Жокеем когда становятся? Мне очень нужно знать. Напишите мне. Я уже выздоравливаю.