— А как ты этого человека себе представляешь?
Зина пожала полненькими плечами.
— А мне сегодняшние люди нравятся. Например, я всегда Витьке Зайцеву подчеркиваю, как он мне сильно нравится. А он вместо всего замечание делает за фасон прически «я у мамы дурочка». Но разве я виновата, если она мне идет? — Произнесла задумчиво: — Конечно, если бы он мне сказал определенно: «Остригись под машинку в доказательство, что я тебе нравлюсь», — пожалуйста, готова на жертву, остригусь в два счета. Буду ходить в косынке, пока снова не отрастут. Но он же от меня ничего не требует! Вася Марченко — тот совсем другой. «Тебе, говорит, Зина, косы к лицу будут. Косы — это очень женственно». Если человек так просит, пожалуйста, начну отращивать.
— Что же тебе, все равно, Зайцев или Марченко?
Пеночкина сказала со вздохом:
— Я хочу за того замуж, кто меня больше, чем я его, любить будет. Чтобы я потом могла его за это изо всех сил любить. — Грустно добавила: — Но пока у меня как–то наоборот получается. Но все равно я считаю, что любят за любовь к себе, а не за что–нибудь другое.
— Значит, уже все продумала.
— Ничего я про это не думаю, — почему–то обиделись Пеночкина. — Страдаю — верно, а думать не думаю, мечтаю только. Конечно, как все, стараюсь правильнее мечтать, с учетом своих недостатков. Я несерьезная, так надо, чтобы муж у меня был серьезным, вроде Бори Шпаковского. Тогда у нас гармония получится. Но Шпаковский мне ни капельки не нравится. — И вдруг объявила восторженно: — А Марченко знаешь почему мне ужасно нравится? Веселый он, дерзкий, все ему нипочем! Шли с собрания, лед такой гладкий, прозрачный, словно из пластмассы. Я как разбегусь, а он подо мной рухнул. Вася, по пояс в ломаном льду, добрался до меня, взял на руки и вынес на берег и сказал мне на ухо… Но это наша тайна, что он мне сказал. Когда на руках нес, дышал мне так нежно в лицо и губами щеки касался. Но не чмокал, а так вежливо, прижимался только слегка.
— Но что он тебе сказал?
— Да неважно. Он же это только для публики назвал «дурой», а по глазам его я понимала, что он высокого обо мне мнения. Я ему понравилась за свою отчаянность, потому что он сам отчаянный. Загорелся в лаборатории ящик с пленкой, он схватил горящий ящик и, отворачивая от огня лицо, на вытянутых руках на улицу вынес и там закидал песком. А ведь пленка могла взорваться каждую секунду! Такой смелый! Я ему после руки кремом «Снежинка» мазала. Всю банку вымазала. А он от веснушек помогает. Не побоялась, что могу перед ним с веснушками остаться.
— Ничего, поедет Вильман в город, попроси, он тебе новую банку купит.
— А если забудет? Им же надо пользоваться систематически. Может, Марченко веснушчатые не нравятся, а они на мне за это время высыпят. Я и так, если кто на меня внимательно смотрит, смущаюсь. Кажется, что в это время на моем лице веснушки считает. Почему–то люди думают, веснушки — смешно. А это вовсе не смешно. Мнительному человеку одно страдание…
16
Кочевая походная жизнь была нелегкой. Подгорная и Пеночкина приспосабливались к ней каждая по–своему.
Капа, выезжая на новый объект, надевала старенький лыжный костюм. Брезентовый рюкзак с плечевыми ремнями набивала книгами. А в жестяную трубку, сделанную по ее заказу слесарем–ремонтником, опускала свернутые в свиток агитплакаты.
Зина тоже одевалась в лыжный костюм. Но вместо рюкзака брала чемодан с парадным платьем, голубой из пластика плащ, туфли–лодочки и большое зеркало, обернутое в белье. Китайский термос с чаем, банки консервов и судки с обедом размещались в плетеной авоське, так же как мыло, мочалка и брусочки сухого спирта.
Зина считала, что от сухомятки может испортиться цвет лица, и всегда перед выездом, ночью, готовила обед на двое суток, который она разогревала в пути на брусочках сухого спирта.
Когда Капа ехала одна, она довольствовалась хлебом с салом. Но зато ей никто не мешал всю дорогу читать. Погрузившись в чтение, она теряла ощущение времени. И поэтому, когда она ездила с Зиной, ей казалось, что дорога почему–то становится длиннее. Зина, как только садилась в машину, начинала неутомимо говорить. И если Капа сердилась, отвечала без всякой обиды:
— А ты не слушай, я же только себя развлекаю. Молча думать мне неприятно. Когда молча думаешь, почему–то всегда приходит в голову что–нибудь грустное. Я заметила, все люди, которые много молчат, обязательно от этого становятся пессимистами. А я верю, что когда–нибудь обязательно должна стать счастливой.
— А сейчас ты что, несчастливая?
— Я же не о себе волнуюсь, — укоризненно сказала Зина. — Ты вот у меня какая–то совсем бесперспективная, даже платье новое в командировку не берешь. А вдруг человека особенного встретишь! А в чем ему понравиться? Не в чем. — Великодушно обещала: — Конечно, я тебе в таком случае свое синенькое одолжу. Но оно твою фигуру не покажет. Оно на тебе очень свободно будет.
— Ну, что у тебя в голове все одно и то же? — упрекала Зину Подгорная.
Та прижалась к Капе, заглядывала нежно в глаза.
— Так ведь я про все это только понарошку говорю. Коли у тебя или у меня по–настоящему будет… разве можно тогда в шуточку? Если вся жизнь начнет решаться?..
И часто, когда машина намертво застревала в жидкой хляби проселочной дороги или в бездонном снегу зимой, им случалось ночевать втроем с шофером в кабине грузовика. Потом приходилось тащить на жерди свинцовые контейнеры до ближайшего населенного пункта, клянчить подводу, чтобы попасть на водный переход, где их ждали сотни людей.
Перед тем как отравлять радиографисток на объект, Валуев вызывал их в контору, но беседовал с каждой отдельно.
Задумчиво разглядывая белокурые кудельки Пеночкиной и латунные клипсы в толстеньких розовых ушах, он спрашивал укоризненно:
— Ну что ты так о своей внешности тревожишься? И серьги вот какие–то кричащие.
— О чем, Павел Гаврилович? — с нарочитой наивностью осведомлялась Пеночкина.
— Что «о чем»?
— Да клипсы мои, по–вашему, о чем кричат?
— Ты пойми — строго внушал Балуев, — ошибешься с кем–нибудь, жизнь себе испортишь.
— Да что вы со мной, как с дочерью, разговариваете? — возмущалась Пеночкина. — Вы и так слово взяли, когда на работу поступала, обо всем личном с вами советоваться. Даже обидно. Чем я виновата, раз у меня наружность такая обманчивая, будто я легкомысленная.
— А ты еще прической и клипсами подчеркиваешь.
— Если вы мне официально велите, пожалуйста, сниму клипсы, а голову платком обвяжу. Только это неправильно, если начальник строительства будет в такие вопросы вмешиваться.
— Почему неправильно? Берут же люди в коммунистических бригадах на себя целый комплекс моральных обязательств. — Признался со вздохом: — Я в тебе, Зинаида, и себя вижу. Тридцать лет назад тоже таким был. Думал, все просто и ясно. А знаешь, сколько моих товарищей себя тяжело покалечили этаким легким подходцем к личной жизни?
— Не понимаю, — пожала плечами Пеночкина, — на что вы конкретно намекаете?
— Ни на что я не намекаю. Я прямо говорю: береги в себе женское достоинство. Пойми, мне хочется, чтобы вы все, молодые, были лучше, чем мы. — Задорно улыбаясь, заявил: — Я, как хозяйственник, считаю: хороший человек хорошо работает, а плохой — плохо. И чем больше у нас хороших людей будет, тем скорее коммунизм настанет. Понятно?
— Но я же согласна быть хорошей! И не нужно вовсе для этого меня уговаривать. Но Рахметова из меня тоже не получится. Это Капа считает его литературным образцом для подражания. Я же про себя считаю, что я не должна ни под кого притворяться.
— Притворяться не нужно, но вот мечтать про себя хорошо всегда следует.
— А вы тоже про себя мечтаете? — кокетливо осведомилась Зина.
— А как же! — живо согласился Балуев. — Мечтаю, будто я хороший, и поэтому все ребята на стройке обязательно должны быть какими–то особенно хорошими.
— Ладно, — согласилась Зина, — помечтаю, это вовсе не трудно.