Он отказался лечь в больницу, не веря, что за время болезни ему будут платить, как и на работе.
Тощий, покрытый коростой, он угрюмо вязал арматуру по две смены подряд и стал ударником. Портрет его вывесили на Доске почета. Он глядел с нее злыми глазами, скулы торчали желваками, и, хотя фотограф заретушировал ожоги, лицо на фотографии осталось пятнистым… Балуев согласился вступить в комсомол, но когда узнал, что нужно платить членские взносы, сказал твердо:
— Не желаю! Хватит, в профсоюз собирают. Я думал, даром. А за деньги на кой вы мне сдались!
Если говорить о его стремительном преображении, то не только времени, штурмующему твердыни самых закостеневших человеческих душ, был обязан Павел Балуев.
Арматурщица Дуся, хрупкая и решительная, озорная и застенчивая, вобрала в себя властную силу своего времени. Это она, дочь кровельщика из Ачинска, отважно выхаживала душу Павла, терпеливо снося деспотический эгоизм его мужицкой натуры, — недоверчивой, скрытной, но ничем не защищенной от самоотверженной доброты и нежности.
Да, Павел Балуев стал другим человеком. Но женился он на Дусе, пожалуй, из чувства долга и потом много лет страдал от уязвленного мужского тщеславия, сознавая превосходство над собой жены.
Это ее превосходство он чувствовал и тогда, когда вместе с ней учился на рабфаке и она помогала ему и учебе, и тогда, когда он учился в институте, а Дуся работала, одевала и кормила его на свои деньги. И когда он впервые стал начальником стройки, Дуся уберегла его от зазнайства в ущерб себе, своей любви. И тогда, когда Балуев ушел из главка, это его понижение как бы снова возвысило Дусю, потому что она утверждала: для того чтобы руководить людьми, надо превосходить их знаниями, а не только характером. У Балуева был властный характер, но без глубоких технических и научных знаний он мог быть только исполнителем чужих замыслов.
До войны Балуев, да и все мы были моложе на восемнадцать лет. В главке Балуева ценили за его беспощадность к себе, беспощадность, с которой он напрашивался на самые трудные стройки.
Он работал в Заполярье прорабом, ставил на берегу океана сооружения, нужные для обороны страны. Дуся работала в научно–исследовательском институте.
Была она тоненькая, худенькая, с большими тревожно–внимательными глазами, молчаливая и очень сдержанная. Только когда нервничала, у нее на руках и на высокой шее выступали багровые пятна и одно веко некрасиво вздрагивало. Но чем сильнее она нервничала, тем ровнее звучал ее голос и тем более тщательно она продумывала каждое свое слово, и фразы ее становились строгими и даже несколько книжными. Не менялись только глаза, цвет их не изменили и годы. Как и прежде, глаза у Дуси мерцали нежной вопрошающей мольбой, были чистые, как у подростка.
Возвращаясь домой в трехмесячный отпуск, обуреваемый жаждой вознаградить себя за все лишения, какие испытывал там, на Севере, Павел Гаврилович неизменно убеждался, что жена не может быть участницей беспечных развлечений на отдыхе.
Беспощадность к себе, которой так гордился Балуев, была не в меньшей мере присуща и его супруге. Из памяти Евдокии Михайловны никогда не исчезала Дуська–арматурщица, коротко стриженная после обследования на вшивость, тощая, стыдящаяся ходить в баню оттого, что на ней мужское белье, и тело костлявое, и нет вовсе грудей, хотя ей уже и семнадцать лет… Конечно, она могла стать потолще, но обедала обычно без хлеба — пайковые буханки резала, сушила и сухари отсылала матери в Ачинск, также и сахар, и постное масло, и мануфактуру, которые получала по ордерам как ударница.
Но эта же скаредная Дуська щедро подписывалась на заем — на всю получку, а затем продавала с себя белье, чтобы оплатить обеденные талоны: она бросила брезентовые рукавицы парню, который «бузил», потому что не давали спецовок; вязала арматуру, оставляя лоскутья кожи на жгучих от сорокаградусной стужи железных прутьях. И когда в котлован зимой прорвался плывун, она не убежала, — стояла по пояс в ледяной зыбкой каше, в то время как плотники, сидя на бревнах, терпеливо ждали, пока комсомольцы соорудят им подмостья, чтобы можно было сколачивать опалубку, не замочив ног.
Но чем больше преуспевала сейчас Балуева как научный работник в институте, тем сильнее росло в ней тревожное ощущение ответственности перед той Дуськой, которой она была когда–то и с которой не хотела расставаться до конца жизни.
Она любила ту Дуську и хотела, чтобы именно та Дуська, арматурщица, утверждавшая: «При коммунизме все люди станут такими хорошими и симпатичными, что даже невозможно себе представить», — и сделалась большим, чистым, прекрасным человеком.
Действительно, какой он, этот человек грядущего? Как узнать его черты, по каким признакам угадывать? А если попробовать внимательно и терпеливо вглядеться, скажем, в чету Балуевых: вдруг уже есть в них нечто такое похожее?
3
Евдокия Михайловна Балуева составила себе строгое жизненное расписание. Вставала в пять, занималась гимнастикой, в половине шестого завтракала, до восьми сидела над диссертацией, сорок минут в автобусе повторяла упражнения по грамматике французского языка, из института возвращалась в семь. Два часа помогала детям готовить уроки, до десяти снова диссертация. В постели читала, делала выписки. В двенадцать гасила свет и старалась, засыпая, думать на английском, который она уже знала очень неплохо.
В институте Балуеву уважали за поразительную настойчивую тщательность выполнения всех лабораторных заданий.
Но никогда она не могла преодолеть благоговейной робости перед авторитетами, покорного исполнительства, что во многом лишало ее работу духа творчества. Но что она могла поделать с собой, с той Дуськой, которая жила в ней и с восторженным восхищением, трепетно замирала перед властными, царственными именами известных ученых?
Да, она робела здесь, в институте, бывшая Дуська–арматурщица. Нечто подобное она пережила еще там, на стройке.
Как–то она обнаружила широкие зазоры между стыками железобетонных балок эстакады. Потрясенная обнаруженным вредительством, Дуська в ужасе бросилась в стройпартком. Инженер, обидно усмехаясь, объяснил ей суть законов физики. Она виновато слушала. Оказывается, тяжелые, мертвые балки ерзают, вытягиваются и сокращаются, словно живые тела, так же как и ртуть в термометре, по тем же законам. И только предоставленная им свобода в температурных швах предотвращала разрушение балок от этой неодолимой силы движения.
В маленькой Дуське жило тогда жестокое, злое и заносчивое предубеждение против интеллигенции.
— Они кто? Прослойка! Между кем и кем? Вот то–то же! Ходят важные, вроде снабженцев, и все у них советы выпрашивают. Подумаешь!
— Ты чего махаевщину прешь?
— Ничего я не пру, даже наоборот, согласная. Пусть спецам и платят много, и рабочие карточки, и ордера на одежу, и даже лошадь прикрепленная. Начальники они мне, пожалуйста. А в чем другом я от них независящая.
— Ну и дура!
— От такого слышу. Обучаться по специальности — сколько угодно, пожалуйста, но чтобы воображать после этого, что они что–то такое особенное, такого не будет!
— Всякий человек должен быть особенным, но не из каждого интеллигент получается.
— Раз вуз, значит, интеллигент.
— Интеллигент тот, который свое дело знает, — раз, и еще знает, что человек — высшая форма организованной материи, и за одно это каждого человека уважает.
— Если уж организованный, так только партией, — торжествовала Дуська, — а вовсе не ими, интеллигенцией.
К себе Дуська относилась беспечно и с озорной бесшабашностью уклонялась от всего, что могло как–то облегчить ее трудную жизнь.
— Ты, Дуська, потребуй от коменданта. Раз нет одеяла, пусть хоть топчан поближе к печи отведет.
— А на кой мне? Я же матрацем накрываюсь, а сама на стеганке сплю, так даже теплее.
— Дуська, есть путевка на курсы лаборантов по бетону!
— Вот еще, была охота рабочую карточку на служащую сменять! Что я, глупая?..