— Сердце что–то пошаливает. — Приложил к груди огромную, толстую ладонь, замер, тревожно вслушиваясь. — И сейчас тоже стукает. Даже ночью от него просыпаюсь, закурю — не помогает. Полпачки выдымлю — не идет сон. От этого нервы. — Поморгал задумчиво. — Траншея с загогулиной. Прижмет к стенке трубу, когда потащим. Обязательно прижмет!
— А ты чего смотрел?
— Там химический отстойник. Обошел маленько. В нем даже сапоги резиновые раскисают. — Поднял глаза к потолку, произнес с неожиданным воодушевлением: — Больше не капает. Изба старая, дешево нанял. От бессонницы вчера крышу толем покрыл. Теперь хорошо.
— Кровельщиком заделался!
Фирсов опустил лысую, окруженную венчиком волос голову, сказал сухо:
— Я, Павел Гаврилович, такой работой себя сдерживаю, чтобы на людей не бросаться. Проектанты, не слезая со стула, по справкам свое сочинение для нас написали. Их на стройплощадку теперь не выманишь, чтобы хоть в бинокль посмотрели, как здесь, в болоте, все на натуре выглядит.
— Ты давай конкретно.
— А что говорить? — уныло сказал Фирсов. — Хуже перехода не было. Труба — трехсотка. Зеркало — два километра. Грунт в траншее — плывун, зато в проекте крепкий суглинок.
— Значит, не готовы?
— То есть как это не готовы? — изумился Фирсов. Он встал, выпрямился, будто его оскорбили. — Будет команда — пожалуйста, хоть завтра.
— Ну что ж, погляжу, как у вас получится!
— Значит, даете команду? — И по той живости, с какой произнес Фирсов эти слова, по его мгновенно изменившемуся лицу, которое из плачевно–скорбного стало энергичным и выражало полную готовность решительно и незамедлительно действовать, сразу стало ясно: Фирсов лицемерил, канюча о трудностях, об опасностях. Его обуревало только одно желание — получить «добро» от начальника.
Но Балуев давно привык к дипломатическим приемам Фирсова. Они не раздражали его. Наоборот, он считал их даже естественными. И Павел Гаврилович сказал мягко, добродушно:
— А знаешь, Алексей Игнатьевич, крепко у нас сидит с тобой это отжившенькое — перекладывать ответственность со ступеньки на ступеньку! Отвыкать надо от этой привычки. Сейчас каждому на инициативу крылья пристегнули. — И, согнувшись, похлопал себя ладонью по лопатке.
Фирсов оглянулся, будто для того, чтобы посмотреть, пристегнуты ли у него крылья.
Согласился:
— Правильно. Научились мы артистов из себя строить. Все никак не отучимся. Так я пойду, значит, от себя скомандую.
Бывший летчик, ныне линейный механик Сиволобов считался среди руководящих работников стройки человеком с опасными идеями. Он внушал машинистам кранов–трубоукладчиков и бульдозеристам: «Вы что думаете, чкаловский характер — только порождение авиации? Ничего подобного. Каждый человек, стоящий у механизма, должен понять: проектные мощности скрывают в себе действительные мощности. Обнаруживать их на полную железку — это и есть чкаловский характер». Сиволобов обожал Григория Лупанина, лучшего на строительстве машиниста крана–трубоукладчика, говорил ему: «Ты в максимальном расцвете лет. В твои годы я на фронте из одной любознательности смерти не боялся. На их отремонтированном «фокке–вульфе» в разведку летал. Интересовался заграничной техникой». Поучал: «Человек может недостатки иметь, и из уважения к человеку с ними считаться надо. Нельзя с каждого требовать, чтобы он был наилучшим. А с техникой совсем наоборот. Мне ее уважать за то, что она работает, нечего. Я с нее обязан требовать, чтобы она самая наилучшая в мире была. С нее надо все до тютельки брать. Тут у тебя обязательно в голове должен быть высокий идеал машины, и ради него — никакого примирения».
На совещании у Балуева Сиволобов объявил решительно:
— Техника для таких болот не приспособлена.
— Значит, не пойдет?
— Она не пойдет, а люди мои на ней пойдут, — сказал многозначительно Сиволобов. — Люди, понятно, которые ею командуют, а не она ими. — Заявил хвастливо: — Гришка Лупанин, как индийский многорукий бог, на кране–трубоукладчике восседает. Гляжу, как работает, так каждый раз на него молиться готов!..
Хоздесятник Вильман объявил торжественно:
— Я в аренду плот нанял, будем гатить им болото. После бревна соберем, обратно в плот свяжем. — Наклонился к Балуеву, зашептал: — Я тоже за экономию стал бороться. Конечно, дерево не металл, но по цене тоже близко к металлу. А тут, напрокат, совсем по дешевке обойдется.
Лицо у Вильмана лиловое, обветренное, небритое, в мраморных прожилках. Он всегда в брезентовом балахоне и с большой кошелкой. В ней командировочная смена белья, два пол–литра, белая плита сала, обернутая в газету, и термос. Он не говорит, а торжественно изрекает:
— Что такое снабженец? Доставала? Нет. Это человек, который координирует материальные ценности. Я скряга? Нет. Я лично был бы самым беспощадным к тем, кто хапает про запас оборудование, когда оно им в данный момент вовсе ни к чему. — И с яростью смотрел на Фирсова.
Фирсов произносил уклончиво:
— А кто без резервов живет, тех я презираю за лопоухость…
К строительному начальству можно было бы причислить еще двух молодых инженеров: Константина Разуваева, мастера по монтажу, и Владимира Голикова, мастера по изоляционным работам.
Но рабочие никогда не обращались к ним по фамилии, а звали по имени: Костя и Володя.
Костя — высокий, тощий, Володя — полненький, блондин.
Костю уважали за то, что он был отличным волейболистом.
Володя испытывал большие затруднения, будучи руководителем девушек–изолировщиц. Они называли его Володечкой, спрашивали, кто из них самая красивая, интересовались, какие сейчас в Ленинграде самые модные прически и какие новые книги самые увлекательные. А от бесед на производственные темы всячески уклонялись:
Утешали:
— Наш бригадир Клава — десятилетка плюс курсы. Фамилия ее Босоногова. Отец — знаменитый сварщик, а еще она в строительном заочница. Просто перебор своей технической интеллигенции.
Павел Гаврилович, поселившись в избе Карнаухова, часто покидал свою «штаб–квартиру». Разъезжая по объектам, спал на раскладушке в строительных конторах. Ночью его будили телефонные звонки. Завернувшись в кожан, поджав босые ноги, он беседовал с прорабами участков.
Если положение после разговора оставалось неясным, говорил:
— Обожди, я сейчас приеду. — Одевался и ехал на переход за двести — триста километров от места ночлега.
Большую часть своей строительной жизни Балуев проводил в машине. Если подсчитать весь проделанный им в машинах километраж, он мог бы носить звание сухопутного миллионера. Проснувшись ночью и вспомнив, что на одном из множества водных переходов, которые он строил одновременно, лучше было бы, например, попробовать не размывать траншею, а скреперовать ее ковшом, который будут тянуть на тросе тракторы, как стальную челюсть, он будил шофера Сашу и к утру оказывался на переходе — обсуждал предложение, мчался на другой переход, куда перебрасывал освободившийся земснаряд, мимоходом заезжал на двести километров в сторону на железнодорожную станцию и долго уговаривал там представителя железнодорожной «державы» сдать ему в аренду тупичок, потому что это было дешевле, чем платить штрафы за простой вагонов.
Он почти никогда не бывал один, всегда с людьми. И с чем он совершенно не умел справляться — это с одиночеством. Когда ему приходилось одному ночевать в избе или в строительной конторе, он начинал испытывать мучительное беспокойство и даже страх и тягостную тоску. Он томился мыслями о доме, о жене, детях, о жизненных удобствах, которых много лет был лишен. Он жил в сопровождении минимума вещей, набора предметов солдатского обихода. В чемодане — ничего лишнего. Он как–то пошутил печально:
— Если помру, из уважения к покойнику могилу должен выкопать экскаватор. Гроб, где буду лежать с чемоданом в ногах, пускай опустит кран–трубоукладчик, и бульдозер засыплет землею.
О подвиге строителей — жизни без семьи — не принято говорить как о подвиге. На фронте я никогда не слышал от наших людей, чтобы они жаловались на близость смерти, но тоска по дому была душевным страданием миллионов воинов. Тоска по близким была непереоборимой для тех, кто преодолевал страх смерти.