Ивашин изнемогал от гордости, и он обратился к бойцам:
— Товарищи, этот дом, который мы освободили от захватчиков, не просто дом. — Ивашин хотел сказать, что это здание очень важно в тактическом отношении, так как оно господствует над местностью, но такие слова ему показались слишком ничтожными. Он искал других слов — торжественных и возвышенных. И он сказал эти слова. — Это дом исторический, — сказал Ивашин и обвел восторженным взглядом стены, искромсанные пулями.
Савкин сказал:
— Заявляю — будем достойными того, кто здесь жил.
Фролов сказал:
— Значит, будем держаться зубами за каждый камень.
Селезнев сказал:
— Это очень приятно, что дом такой особенный.
А Тимкин, — у него нога была еще тогда целая, — наклонился, поднял с пола какую–то раздавленную кухонную посудину и бережно поставил ее на подоконник.
Фашисты не хотели отдавать дом. К рассвету они оттеснили наших бойцов на второй этаж; на вторые сутки бой шел на третьем этаже, и, когда бойцы уже были на чердаке, Ивашин отдал приказ окружить немцев.
Четверо бойцов спустились с крыши дома, с четырех его сторон, на землю и ворвались в первый этаж. Ивашин и три бойца взяли лежавшее на чердаке сено, зажгли его и с пылающими охапками в руках бросились вниз по чердачной лестнице.
Горящие люди вызвали у фашистов замешательство. Этого оказалось достаточно для того, чтобы взорвалась граната, дающая две тысячи осколков.
Ивашин оставил у немецкой противотанковой пушки Селезнева и Фролова, а сам с двумя бойцами снова вернулся на чердак к станковому пулемету и раненым.
Немецкий танк, укрывшийся за углом соседнего дома, стал бить термитными снарядами. На чердаке начался пожар.
Ивашин приказал снести раненых сначала на четвертый этаж, потом на третий. Но с третьего этажа им тоже пришлось уйти, потому что под ногами стали проваливаться прогоревшие половицы.
В нижнем этаже Селезнев и Фролов, выкатив орудие к дверям, били по танку. Танк после каждого выстрела укрывался за угол дома, и попасть в него было трудно. Тогда Тимкин, который стоял у окна на одной ноге и стрелял из автомата, прекратил стрельбу, сел на пол и сказал, что он больше терпеть не может и сейчас поползет и взорвет танк.
Ивашин сказал ему:
— Если ты ошалел от боли, так нам от тебя этого не нужно.
— Нет, я вовсе не ошалел, — сказал Тимкин, — просто мне обидно, как он, сволочь, из–за угла бьет.
— Ну, тогда другое дело, — сказал Ивашин. — Тогда я не возражаю, иди.
— Мне ходить не на чем, — поправил его Тимкин.
— Я знаю, — сказал Ивашин, — ты не сердись, я обмолвился.
И он пошел в угол, где лежали тяжелые противотанковые гранаты. Выбрал одну, вернулся, но не отдал ее Тимкину, а стал усердно протирать платком.
— Ты не тяни, — сказал Тимкин, держа руку протянутой. — Может, ты к ней еще бантик привязать хочешь?
Ивашин переложил гранату из левой руки в правую и сказал:
— Нет, уж лучше я сам.
— Как хочешь, — сказал Тимкин, — только мне стоять на одной ноге гораздо больнее.
— А ты лежи.
— Я бы лег, но, когда под ухом стреляют, мне это на нервы действует. — И Тимкин осторожно вынул из руки Ивашина тяжелую гранату.
— Я тебя хоть до дверей донесу.
— Опускай, — сказал Тимкин, — теперь я сам. — И удивленно спросил: — Ты зачем меня целуешь? Что я, баба или покойник? — И уже со двора крикнул: — Вы тут без меня консервы не ешьте. Если угощения не будет, я не вернусь.
Магниевая вспышка орудия танка осветила снег, розовый от отблесков пламени горящего дома, и фигуру человека, распластанного на снегу.
Потолок сотрясался от ударов падающих где–то наверху прогоревших бревен. Невидимый в темноте дым ел глаза, ядовитой горечью проникал в ноздри, в рот, в легкие.
На перилах лестницы показался огонь. Он сползал вниз, как кошка.
Ивашин подошел к Селезневу и сказал:
— Чуть выше бери, в башню примерно, чтобы его не задеть.
— Ясно, — сказал Селезнев. Потом, не отрываясь от панорамы, добавил: — Мне плакать хочется: какой парень! Какие он тут высокие слова говорил!
— Плакать сейчас те будут, — сказал Ивашин, — он им даст сейчас духу.
Трудно сказать, с каким звуком разрывается снаряд, если он разрывается в двух шагах от тебя. Падая, Ивашин ощутил, что голова его лопается от звука, а потом от удара, и все залилось красным, отчаянным светом боли.
Снаряд из танка ударил под ствол пушки, отбросил ее опрокинутый ствол, пробил перегородку. Из разбитого амортизационного устройства вытекло масло и тотчас загорелось.
Селезнев, хватаясь за стену, встал, попробовал поднять раненую руку правой рукой, потом подошел к стоящему на полу фикусу, выдрал его из горшка и комлем, облепленным землей, начал сбивать пламя с горящего масла.
Ивашин сидел на полу, держась руками за голову, и раскачивался. И вдруг встал и, шатаясь, направился к выходу.
— Куда? — спросил Селезнев.
— Пить, — сказал Ивашин.
Селезнев поднял половицу; высунув ее в окно, зачерпнул снега.
— Ешь, — сказал он Ивашину.
Но Ивашин не стал есть, он нашел шапку, положил в нее снег и после этого надел себе на голову.
— Сними, — сказал Селезнев. — Голову простудишь. Инвалидом на всю жизнь от этого стать можно.
— Взрыв был?
Селезнев, держа в зубах конец бинта, обматывал им свою руку и не отвечал. Потом, кончив перевязку, он сказал:
— Вы мне в гранату капсюль заложите, а то я не управлюсь с одной рукой.
— Подорвал он танк? — снова спросил Ивашин.
— Я ничего не слышу, — сказал Селезнев. — У меня из уха кровь течет.
— А я как пьяный, — сказал Ивашин. — Меня сейчас тошнить будет. — И сел на пол. А когда поднял голову, увидел рядом Тимкина, то не удивился, только спросил: — Жив?
— Жив, — сказал Тимкин. — Если я немного полежу, ничего будет?
— Ничего, — сказал Ивашин и попытался встать.
Селезнев положил автомат на подоконник и, сидя на корточках, стрелял. Короткий ствол автомата дробно стучал по подоконнику при каждой очереди, потому что Селезнев держал автомат одной рукой, но потом он оперся диском о край подоконника, автомат перестал прыгать.
Ивашин взял Селезнева за плечо и крикнул в ухо:
— Ты меня слышишь?
Селезнев кивнул.
— Иди к раненым, — сказал Ивашин.
— Я же не умею за ними ухаживать, — сказал Селезнев.
— Иди, — сказал Ивашин.
— Да они все равно без памяти.
Ивашин приказал Фролову сложить мебель, дерево, какое есть, к окнам и к двери дома.
— Разве такой баррикадой от них прикроешься? — сказал Фролов,
— Действуйте, — сказал Ивашин, — выполняйте приказание.
Когда баррикада была готова, Ивашин взял бутылку с зажигательной смесью и хотел разбить ее об угол лежащего шкафа. Но Фролов удержал его:
— Бутылку жалко. Разрешите, я ватничком. Я его в масле намочу.
Когда баррикада загорелась, к Ивашину подошел Савкин.
— Товарищ командир, извините за малодушие, но я так не могу. Разрешите, я лучше на них кинусь.
— Что вы не можете? — спросил Ивашин.
— А вот, — Савкин кивнул на пламя.
— Да что мы, староверы, что ли? Я людям передышку хочу дать. Немцы увидят огонь — утихнут, — рассердившись, громко сказал Ивашин.
— Так вы для обмана? — сказал Савкин и рассмеялся.
— Для обмана, — сказал Ивашин глухо.
А дышать было нечем. Шинели стали горячими, и от них воняло паленой шерстью.
Пламя загибалось и лизало стены дома, высунувшись с первого этажа. Когда налетали порывы ветра, куски огня уносило в темноту, как красные тряпки.
Немцы, уверенные, что с защитниками дома покончено, расположились за каменным фундаментом железной решетки, окружавшей здание.
Вдруг из окон дома, разрывая колеблющийся занавес огня, выскочили четыре человека и бросились на фашистов. Фролов догнал одного у самой калитки и стукнул его по голове бутылкой. Пылая, гитлеровец бежал еще некоторое время, но скоро упал. А Фролов лег на снег и стал кататься по нему, чтобы погасить попавшие на его одежду брызги горючей жидкости.