— В нашем деле без веревочки обойтись невозможно.

Все давно сменили зимнее обмундирование на летнее, только Сипягин в ватнике и в стеганых штанах; пилотка его натянута чуть ли не до ушей. Несмотря на теплую одежду, он все время кашляет и чихает, как простуженный.

— Кто это тебе, Сипягин, такую блямбу поднес?

— Связист ихний. — Сипягин осторожно выдыхает махорочный дым под полу стеганки и, подняв глаза, поясняет: — Я его в болоте возле кабеля двое суток ждал. Утечку сделал, а он, черт, все не шел. Стосковался я за ним, в воде лежа, прямо не знаю как. Ну, когда сшиб, стал мешок на башку натягивать. Он мне затылком и стукнул. Дело такое, — добавил он грустно, — обижаться не приходится.

Бойцы хохочут, потом один из них спрашивает:

— Ты, говорят, фашиста водкой угощал?

— Было, — соглашается Сипягин. — В спешке повреждение сделал. Боялся, как бы он не замлел, ну и угостил. — Затоптав окурок, Сипягин обвел глазами бойцов и спросил: — Так как же с веревочкой, ребята?

Веревочка, конечно, для Сипягина всегда найдется. Но бойцам не хочется так скоро отпускать от себя этого бывалого и храброго человека.

— А если их двое или трое, тогда как?

— Мне много не надо, — говорит серьезно Сипягин. — Выберу, какой поразвитее, ну и сберегу.

— А остальных куда же?

— Это как придется. — И Сипягин невольным движением потрогал заткнутый за пояс нож. Им он и орудует, бесшумно и точно. — Стрелять не всегда хорошо, — объясняет Сипягин. — Главное — надо уметь подходящего фашиста выбрать, а то вот недавно прельстился на одного, думал: очки золотые, так он что–нибудь такое… Приволок, а он, оказывается, при похоронной команде служит, поп ихний. Теперь я себе при штабе писаря выбрал. Ходит в рощу, щавель собирает на похлебку. Так я его и побеспокою.

Сипягину приносят веревку. Он долго пробует ее прочность, потом свертывает, кладет в карман, кивает бойцам и уходит восвояси медленной и осторожной походкой.

Провожая глазами удаляющегося Сипягина, один из бойцов сказал:

— Дерзкий человек, Ничего не скажешь.

— Немецкую огневую наличность, как свою собственную, знает, — заметил другой.

— «Языка» он, как профессор, выбирает. Всяким не интересуется. Серьезный разведчик, — добавил третий.

И потом задумчиво произнес:

— А видать по всему, завтра Сипягин опять придет новую веревку просить. Не сорвется у него сегодня ночью этот писарь, никак не сорвется!

1942

Весенние ручьи

Повадился Григорий Кисляков в снайперскую засаду ходить. Проснется на рассвете, когда в воздухе мгла и луна еще в небе и на земле лужи белые, ледяные, разбудит молодого бойца из пополнения, Васю Мамушкина, которого он обучал своему терпеливому искусству, и уходит с ним в лес.

А лес странный. Деревья черные, как железные. Земля бурая, ржавая. А сугробы, еще не стаявшие, похожие на белых быков. Было угрюмо и тихо в застывшем за ночь лесу.

Выбирались на прогалину, на вершину холма, ползли по обледеневшим лужам, хрустящим, как битое стекло.

Потом ждали солнца.

Солнце подымалось большое, круглое, и лощина, где окопались враги, освещалась теплым желтым светом…

— Теперь поработаем! — И Кисляков снимал с оптического прицела винтовки брезентовый чехольчик.

Приезжала к вражеским блиндажам кухня — Кисляков не трогал повара. Из офицерского блиндажа выходил денщик и выплескивал из ночной посудины — Кисляков не трогал денщика. Часовой, смененный, уходил в укрытие — Кисляков не трогал и часового.

В проходах между блиндажами начинали ходить солдаты, а Кисляков терпеливо продолжал глядеть на все это. Только Вася Мамушкин ерзал на своей подстилке и вопрошающе и жадно оглядывался на Кислякова, но Кисляков не обращал на него внимания.

Наконец из блиндажа вышел офицер в расстегнутой шинели. Подышать свежим воздухом, захотел, что ли? Кисляков приложился и…

— Готов, — сказал Мамушкин.

Кисляков выбросил стреляную гильзу, сунул ее в карман и сердито сказал:

— А ты под руку не кричи.

Мамушкин разыскал среди жухлой травы тоненький, нежный зеленый стебелек и, показав его Кислякову, сказал:

— Ишь ты, какой усатенький.

— Не мни руками, — сказал Кисляков, — пускай торчит.

— А я не мну, — обиженно сказал Мамушкин.

Во вражеских расположениях после выстрела движение прекратилось. Кисляков перевернулся на бок и сказал:

— Я в тыл к ним любителем был ходить. Некоторые удивлялись: как это так? А чего тут такого — по своей земле ведь хожу. Это фашисту должно быть страшно по моей земле ходить.

— Хорошо как! — вздохнул Мамушкин, глядя на синее, теплое небо.

— Я в Сочи был, — сказал Кисляков строго, — там и пальмы, и все такое. А чище этой нашей природы ничего нет.

— Мы с ребятами в такое время щурят ловили корзинами. А то… — Мамушкин приподнялся на локте и восторженным шепотом объяснил: — запруды делали. Здоровенные! Как спустишь воду, так прямо как Терек у Лермонтова. В корытах с ребятами плавали. — И Мамушкин засмеялся.

Кисляков, всматриваясь в лощину, угрюмо произнес:

— Напугались, черти, закопались, как суслики. Теперь до вечера не вылезут.

— А знаете, — сказал Мамушкин, мечтательно жмурясь, — весной мы сусликов ловили. Сделаем запруду, канавку продолбим, и ручей к ним в нору, аж бурчит вода, льется. Глядишь, он и выскочит, мокрый, как крыса, и пищит.

Кисляков усмехнулся и сказал:

— Ты думай, как этих паразитов наружу вызвать. Про сусликов мне даже неинтересно слушать.

— Что ж, — обиделся Мамушкин, — поговорить нельзя? — Вдруг лицо его просияло. Он сел и громко сказал: — Григорий Степанович, разрешите!

— Чего еще? — сердито спросил Кисляков.

— Да ведь фашисты–то в лощине, — сказал Мамушкин. — Собрать ручьи запрудами и спустить в балочку — их и затопит.

— Может, ты еще к ним в корыте сплавать захочешь? — насмешливо спросил Кисляков.

В небе щебетал жаворонок. Кисляков улыбался своим мыслям, и не знаю, слышал он жаворонка или нет.

Солнце пылало все жарче, яростнее, и земля все сильнее пахла здоровым, сильным и живым своим телом, и ручьи пели басовыми голосами и мчались со склонов, как желтое тяжелое стадо на водопой.

И вдруг из блиндажа выскочил вражеский солдат с лопатой и стал кидать глину на бруствер. Не успели стянуть убитого солдата за ноги обратно, как появились трое новых, тоже с лопатами. Кисляков и их убрал. Но движение в расположении врага не прекратилось. Выставив станковый пулемет, фашисты стали бить по кустарнику, где лежал Кисляков, и продолжали копать землю и кидать ее на бруствер.

Кисляков менял огневые позиции. Винтовка его раскалилась. Скоро к Кислякову приполз Мамушкин. Мокрый, весь в глине, не обращая внимания на визжащие пули, он улегся рядом с Кисляковым и, прилаживая винтовку без снайперского прицела, рассмеялся и сказал:

— Не нравится фашисту наша весенняя капель.

— Лежи, лежи знай, — мягко сказал Кисляков, — и башку береги. Она тебе еще пригодится.

Светило солнце. И не нужно было Мамушкину снайперского прицела, чтоб выбирать себе мишень. Фашисты выползали на бруствер, в окоп бурно и яростно лилась весенняя вода. Она текла вниз по балке, а берега балки были покрыты бурой, старой травой, сквозь которую пробивали себе путь тонкие и нежные зеленя.

1942

На старом заводе

Токарь научился работать в потемках синего, холодного света. Жестяным колпаком накрывает себя сварщик. Он трудится, как водолаз под глубинным колоколом. Прикрытые асбестовыми абажурами, наполненные белой огненной сталью, ковши уходят по монорельсам в литейный цех.

Я ходил по цехам, как по темному штреку, и только возле станков, как в забоях, теплились синие лампы. И, конечно, я не узнавал людей. Петр Захарович Игнатюк хлопнул меня по плечу. Я долго вглядывался в его лицо, такое знакомое, близкое и такое странное в этом металлическом, синем свете.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: