Тогда конферансье закивал головой и, не слушая дальше, бодро взобрался по лесенке на эстраду; развернув листок, он уже открыл рот, чтобы объявить следующий номер. Но к нему подошла красивая актриса и что–то сказала на ухо. Конферансье кивнул головой и стал ждать. Все актеры поднялись на эстраду и выстроились там. Бойцы думали, что они начнут петь хором. Но конферансье шагнул вперед и сказал серьезно и взволнованно:
— Товарищи, от имени всего нашего коллектива мы хотим поблагодарить наводчика товарища Горбушина, продемонстрировавшего сейчас всем нам свое искусство и вставившего в нашу программу подлинно артистический номер.
И артисты начали аплодировать.
1942
Приказ есть приказ
Пустое небо жгло стужей.
Снег был сухой, чистый, фарфоровый.
И деревья в лесу были такими беззвучными, что казалось — они сделаны из камня или железа.
Старый ворон с пепельной головой и обтрепанными крыльями, внимательный и осторожный, сидя на разбитом пне, караулил добычу.
Она упала сюда ночью с неба, большая и тяжелая, воняющая гарью, и лежала неподвижно.
Старый ворон с облезлым пухом, прикрытый одними жесткими перьями, озяб… Наконец он слетел с пня и боком подскакал к лежащей на снегу рядом с черным предметом круглой ярко–красной бусинке крови. Он клюнул ее и жадно проглотил, задрав по–куриному шею.
Лежащий на снегу человек в лохмотьях полусожженного комбинезона открыл глаза и поглядел на голодного ворона удивленными, усталыми глазами. И ворон, присев, зашипел, отпрыгнул в сторону и снова взлетел на пень и стал ждать, терпеливый, голодный.
Григоренко сидел в отсеке бортмеханика, когда снаряд зенитки разорвался внутри кабины самолета. Раскаленными осколками пробило пояс с зажигательными веществами, надетый на Григоренко. Яростное пламя охватило его. Бортмеханик пытался погасить огонь огнетушителем. Но Григоренко, закрыв лицо согнутой рукой, подскочил к лебедке и, открыв бомбовый люк, прыгнул вниз, пылая как факел.
Он падал, до тех пор не раскрывая парашюта, пока не сбил пламя. Приземляясь, он зацепился за вершины деревьев и с разорванным парашютом тяжело свалился на землю.
И вот теперь, придя в себя, зачерпнув горсть снега, он жадно ел его, удивляясь, почему снег имеет привкус крови и почему ворон зашипел, как гусь. Разве вороны умеют шипеть, как гуси? Ведь они каркают.
Но постепенно сознание вместе с мукой боли возвращалось к Григоренко.
Он сел, разрезал сапог и осмотрел вывихнутую ступню. Обрывками парашюта он туго перебинтовал ногу. Остальные ушибы и ссадины не так беспокоили его, как нога. Ему нужно идти, он должен выполнить приказ.
Тяжело опираясь на палку, Григоренко пошел, глубоко проваливаясь в снегу. И черный ворон провожал его.
Потом, когда человек скрылся из виду, ворон спрыгнул на снег и стал клевать на снегу алые, как брусника, замерзшие капли крови.
На вторую ночь Григоренко уже не мог идти. Вывихнутая ступня распухла, как подушка. Он полз и не знал, отчего болело его лицо: оттого ли, что оно обожжено или обморожено? Отдыхая в оврагах или балках, он варил себе в банке из–под консервов гороховую похлебку из концентрата и жадно пил горячую мутную жидкость, когда она закипала на крохотном костре.
Спать он не мог. Обожженное бедро стало мокнуть. Вместо бинта он обмотал рану шерстяным шарфом. И эти бесчисленные шерстинки, казалось, копошились в ране, причиняя боль, от которой хотелось кричать, кататься в снегу.
Ободранная о ледяной наст, закопченная одежда превратилась в лохмотья.
В сознании тяжело раненного парашютиста была только одна мысль: добраться до того пункта, который указал ему командир, добраться во что бы то ни стало; может быть, придется умереть на пути от истощения и терзающей его нечеловеческой боли ожогов. Но все, что оставалось в нем живого, стремилось туда, вперед, с жадным упорством.
Дул холодный ветер. Немецкий часовой стоял на деревянной вышке спиной к ветру, подняв воротник шинели. За бесконечным забором в кирпичных корпусах завода фашисты устроили склад боеприпасов.
Вокруг было поле, пустынное, белое, дымящееся снегом.
И по этому полю ползло какое–то существо. Когда часовой оглянулся, он увидел его и подумал, что это, наверно, собака, издыхающая от голода, — так медленно она ползла. Таких отощавших собак он видел немало в брошенных русских деревнях. Часовой снова повернулся спиной к ветру и, зажав коленями винтовку, сунул озябшие руки в карманы.
Уткнувшись лицом в высокий забор, Григоренко присел на корточки и поднял руку. Перебраться через забор он не мог. Тогда, вынув нож, Григоренко стал отрывать от доски узкие щепки.
Ефрейтор Курт Ганске должен был проверить караулы на крыше. Но он не сделал этого. Там было слишком холодно, и он знал, что солдаты спят на крыше, зарывшись в солому. Приносить на крышу солому, а тем более спать на посту — за это солдатам грозило жестокое наказание. Но Ганске давно перестал придираться к солдатам, помня, что его предшественника нашли задушенным. Хорошо, что дело удалось свалить на партизан. И это вполне походило на правду, тем более что партизаны совсем недавно уничтожили восемь солдат, ушедших за женщинами в село, чтобы пригласить их к себе на вечеринку. Все это и заставило ефрейтора Курта Ганске забраться на чердак, чтобы отсидеть там время, которое полагалось для обхода.
В чердачное окно на земляной пол падал голубой столб лунного света.
Ефрейтор, очень мнительный пожилой человек, с детства боявшийся привидений, чувствовал себя, прямо сказать, не особенно бодро. Но все–таки муки страха он предпочел мукам стужи и, забравшись в угол, смотрел на голубой лунный свет и пытался не думать ни о чем плохом.
И когда это случилось, он даже не завыл, не завизжал, а, закрыв лицо руками, повалился головой на пол, моля только об одном — чтоб от ужаса у него не лопнуло сердце: у ефрейтора был миокардит.
Волосатое чудовище с черным лицом вползло в чердачное окно. Ефрейтор не удивился. Он знал, что однажды это ужасное должно с ним случиться. И когда ледяная рука прикоснулась к его горлу, ефрейтор почувствовал только, как холодная боль раздирает его сердце. Он захрипел. Ефрейтор умер от паралича сердца, а вовсе не оттого, что его так беспомощно пытался душить Григоренко.
Григоренко нашел в кармане ефрейтора фляжку с остатками коньяка. Хлебнув жгучей жидкости, он почувствовал такой приступ дурноты, что чуть было не потерял сознания.
Отдохнув, Григоренко спустился вниз по железной заржавленной лестнице в помещение цеха. На деревянных стеллажах в дощатых клетках лежали авиационные бомбы. Ящики с запалами Григоренко нашел в другом помещении. С трудом притащив ящик, он уложил внутрь запалов банку тола и, прикрепив бикфордов шнур, зажег его.
Шнур горел потрескивая. И Григоренко, сидя на ящике с запалами, бессмысленно смотрел на медленно движущуюся огненную точку на конце шнура, и ему очень не хотелось уходить обратно. Это было мучительно! Ведь всякое лишнее движение причиняло такую боль! Единственное, что ему сейчас хотелось, — это в довершение блаженства еще прикурить от тлеющего конца шпура.
И все–таки, когда часовой посмотрел на поле, по–прежнему дымящееся снегом, он увидел опять ту же самую издыхающую собаку, но теперь она ползла еще медленнее. И солдат подумал: «Собака хотела найти что–нибудь на нашей помойке. Какая глупая собака! Разве на нашей помойке можно найти что–нибудь съедобное?» И солдат поднял винтовку, чтобы пристрелить собаку. Но, вспомнив, что он на часах, солдат повернулся спиной к ветру и, зажав в коленях винтовку, сунул озябшие руки в карманы.
В семь часов утра склад боеприпасов взлетел на воздух. Сорок грузовиков, приехавших за боеприпасами и выстроившихся в длинную колонну возле ворот завода, были разбиты взрывной волной.
А через полтора месяца Григоренко прибыл в свою часть. Он мог бы рассказать, как его подобрали в лесу партизаны, как они лечили его, и как он долго боялся огня, и как к костру его приходилось усаживать почти силой.