Хотя полученное мною доказательство и было мимолётным, но зато сколь нежным и искренним! В экипаже наши глаза говорили не о многом, однако язык достигал вершин красноречия.
Адвокат рассказывал мне, что едет в Рим по делам духовенства и остановится там у своей тёщи, встречи с которой нетерпеливо дожидается его супруга, не видавшая свою матушку уже два года, с тех пор, как вышла замуж. Сестра её предполагала остаться в Риме и стать женой служащего из банка Св. Духа. Записав их адрес и получив приглашение, я обещал посвятить им всё свободное от дел время.
За ужином красавица расхваливала мою табакерку и заявила мужу, что очень хотела бы иметь нечто подобное.
— Я куплю тебе точно такую же, моя дорогая, — ответил адвокат.
— Приобретите именно эту. — вступил я в разговор. — Я согласен отдать её за двадцать унций, и вы заплатите их предъявителю написанного вашей рукой билета. Я должен эту сумму одному англичанину, и мне было бы весьма удобно расплатиться с ним таким образом.
— Ваша табакерка, синьор аббат, безусловно стоит двадцати унций, но я согласен купить её только за наличные. Если вы не возражаете против этого, мне будет очень приятно видеть её в руках моей жены, для которой она послужит памятью о знакомстве с вами.
Жена его, догадавшись о моём несогласии с таковым предложением, спросила, почему бы и не написать нужный билет.
— Ах! — возразил адвокат. — Разве ты не понимаешь, что сей англичанин чистая фантазия! Мы никогда не увидим его. а табакерка останется у нас навсегда. Моя дорогая, остерегайся этого аббата, он величайший плут.
— Никогда бы не подумала, что на свете существуют такие мошенники, — сказала она, посмотрев в мою сторону.
Когда человек влюблён, каждый пустяк приводит его в отчаяние или же, наоборот, возносит на вершину счастья. В комнате, где мы ужинали, стояла только одна кровать, и ещё одна в небольшом соседнем кабинете, где не было даже двери. Дамы выбрали, конечно, кабинет, а мы с адвокатом должны были спать вместе, и он улёгся первым. Как только сестры тоже легли, я пожелал им доброй ночи и, посмотрев на моего ангела, твёрдо решил не спать всю ночь. Легко представить моё негодование, когда, забираясь на кровать, я услышат скрип половиц, причем столь громкий, что даже мёртвый и тот проснулся бы. Недвижимый, я ждал, пока заснёт мой попутчик. Когда некий звук возвестил, что он весь перешёл во власть Морфея, я попытался соскользнуть на пол с нижнего конца кровати. Скрип даже от сего малейшего движения разбудил его, и он протянул ко мне руку. Убедившись, что я на месте, адвокат опять заснул. Ещё через полчаса новая попытка и те же препоны, так что в отчаянии я уже отказался от своих намерений.
Амур — самый коварный из богов, это само непостоянство. Когда всё кажется потерянным, сей ясновидящий слепец готовит нам полный успех.
Я уже начал засыпать, отчаявшись добиться чего-нибудь, когда внезапно раздался ужасающий грохот. С улицы неслись выстрелы и душераздирающие крики. По лестницам вверх и вниз бегали какие-то люди. Наконец, дошли до нашей двери и принялись стучать со страшной силой. Насмерть испуганный адвокат спрашивает, что бы это могло быть. Притворившись безразличным, я отговорился незнанием и просил не мешать мне спать. Однако оцепеневшие дамы умоляли нас зажечь свет. Я не спешу, тогда адвокат встаёт и отправляется за свечами. Тут поднимаюсь и я и, закрывая за ним дверь, нажимаю на неё с излишней силой. Замок защёлкивается, а мы остаёмся без ключа.
Я подхожу к дамам, чтобы успокоить их, и говорю, что когда адвокат вернётся, мы узнаем о причине всеобщего смятения, однако не теряю времени понапрасну и позволяю себе все доступные вольности, поощряемый к тому слабостью сопротивления. Несмотря на предосторожности, я всё-таки несколько неумеренно опирался на мою красавицу — кровать провалилась, и мы все трое оказались на полу. Тем временем адвокат возвращается и стучит в дверь; сестра встаёт, я уступаю мольбам моей прелестной римлянки и на цыпочках подхожу к двери, намереваясь сообщить адвокату, что у нас нет ключа и мы не можем впустить его. Обе сестры стояли позади меня, я протягиваю руку, но чувствую, как её решительно отталкивают, заключаю, что это сестра, и обращаюсь в другую сторону, уже с большим успехом. Звук поворачивающейся ручки предупредил нас, что дверь сейчас откроется и, как ни печально, мы были вынуждены возвратиться в свои постели.
Едва дверь растворилась, адвокат поспешил к испуганным бедняжкам в намерении успокоить их, но, увидев провалившееся ложе, непроизвольно расхохотался. Он позвал меня взглянуть, однако излишняя скромность помешала мне. Затем он рассказал, что тревога поднялась, когда отряд немцев напал на испанских солдат, расквартированных неподалёку отсюда. А через четверть часа уже не слышно было ни звука и восстановилось полнейшее спокойствие.
Похвалив мою невозмутимость, адвокат улёгся в постель и вскоре заснул. Но я уже не смыкал глаз, и едва забрезжил день, поднялся, чтобы совершить омовения и переменить бельё — это было совершенно необходимо.
Я вышел к завтраку, и пока мы пили кофе, сваренный в этот день донной Лукрецией лучше, чем обычно, приметил, что сестра её обижена на меня. Но сколь слабым было впечатление сего неудовольствия по сравнению с тем восторгом, который возбуждало во всём моём существе радостное лицо и благодарные глаза моей очаровательной Лукреции!
В Рим мы прибыли очень рано и остановились завтракать в “Башне”. Адвокат пребывал в прекрасном расположении духа, я последовал его примеру и расточал тысячи комплиментов, среди которых предсказывал ему рождение сына, шутками вынудив у супруга обещание исполнить это пророчество. Не забыл я и сестру моей обожаемой Лукреции, и, чтобы расположить её в свою пользу, наговорил ей бесчисленное множество приятностей и выказал столь дружескую в ней заинтересованность, что она была вынуждена простить мне падение кровати. Расставаясь, я обещал явиться к ним с визитом на следующий же день.
И вот я в Риме, пристойно одетый, с достаточным запасом звонкой монеты, украшенный драгоценностями и безделушками, имея уже некоторый опыт, а также рекомендательные письма. Я был абсолютно свободен, и годы позволяли мне надеяться на благосклонность фортуны, благодаря некоторой смелости и располагающему лицу. Я обладал не красотой, но чем-то значительно лучшим — неким загадочным свойством, которое возбуждает в людях доброжелательность, и к тому же был готов на всё. Я знал, что Рим — это единственный город, где человек, начав с пустого места, может достичь всего. Эта мысль поднимала мой дух и, должен признаться, необузданное самомнение, бороться с которым мешала мне неопытность, что во много раз преумножало мои надежды. Человек, призванный сделать карьеру в сей древней столице мира, должен быть хамелеоном, способным отражать все цвета окружающей атмосферы, истинным Протеем, готовым принять любое обличье. Он должен обладать изворотливостью, вкрадчивостью, быть скрытным, непроницаемым, часто — низким и в то же время вероломно-искренним, притворяясь, что знает много меньше, чем на самом деле, должен говорить всегда одинаково ровным тоном и в совершенстве владеть своим лицом, оставаясь холодным словно лёд в те минуты, когда другой на его месте уже сгорал бы в огне. Если подобный образ жизни кажется ему отталкивающим, он должен покинуть Рим и искать удачи в другом месте. Не знаю, в укор себе или в похвалу, но могу сказать, что изо всех сих качеств я обладал только услужливостью. В остальном я был всего лишь интересным повесой, довольно породистым скакуном, совсем не дрессированным или, вернее, плохо объезженным, что, впрочем, ещё хуже.
Вечером я ужинал за табльдотом в обществе римлян и иностранцев, скрупулёзно следуя всему, что предписал мне аббат Джорджи. Там много говорили плохого о Папе и министре-кардинале, по вине которого Церковное Государство наводнено двадцатью четырьмя тысячами немцев и испанцев. Но более всего поразило меня то, что, невзирая на пятницу, ели скоромное. Впрочем, пробыв в Риме всего несколько дней, приходится многому удивляться, но очень быстро привыкаешь ко всему. Ни в одном другом католическом городе люди не чувствуют себя столь непринуждённо касательно религиозных дел. Жизнь здесь совершенно свободна, хотя ordini santissimi[1] вызывают не меньший страх, чем знаменитые lettres de cachet[2] перед революцией, которая уничтожила их и показала миру характер французской нации.