Через полчаса он спросил меня, какая из двух актрис кажется мне красивее.
— Вот эта, сударь.
— Но у неё дурные ноги.
— Их не видно, сударь. Кроме того, рассуждая о женской красоте, я в первую очередь отвожу ноги.
Сие случайно сказанное слово привлекло ко мне внимание всех сидевших в ложе. Синьор Моросини передал по поручению герцога, что он будет рад видеть меня у себя в доме. Из иностранных посланников более прочих привязался я к милорду маршалу Шотландии Кейту, который представлял короля прусского. У меня ещё будет случай говорить о нём.
На следующий день после приезда в Фонтенбло я отправился один ко двору и видел Людовика XV. сего прекрасного короля, шествовавшего к мессе во главе королевской фамилии, и всех придворных дам, столь же поразивших меня своим безобразием, сколь дамы туринского двора — красотою. Однако среди сих страшилищ я был привлечён видом одной истинной красавицы и спросил её имя. Это, ответствовали мне, мадам де Брионн, у которой благоразумие превосходит телесные прелести и которая не подаёт ни малейшего предлога ни злословию, ни даже измышлениям на свой счёт.
— Может быть, сие проистекает от её скрытности?
— Ах, сударь, при дворе знают всё!
Я прогуливался в одиночестве по внутренним апартаментам, как вдруг увидел дюжину дурнушек, которые скорее бежали, чем шли, и с такою неловкостию, что, казалось, они вот-вот расшибутся носом об пол. Любопытство побудило меня спросить у проходившего мимо человека, почему у них такая странная походка.
— Они вышли от королевы, а походка у них такова из-за шестидюймовых каблуков, и им приходится подгибать колени, чтобы не разбить себе нос.
— Но почему же не надевать туфли с меньшими каблуками?
— Такова мода.
Я наудачу вошёл в какую-то галерею и увидел проходившего короля, который опирался на оба плеча г-на д'Аржансона. О, раболепство! Возможно ли одному человеку переносить таковое ярмо, а другому почитать себя настолько выше прочих, дабы не стесняться подобными жестами?
У Людовика XV голова была величайшей красоты, и грация его не уступала величавости. Ни один художник не сумел передать выражение лица сего великолепного монарха, когда он с благосклонностию оборачивался к кому-нибудь. Красота и обходительность рождали прежде всего любовь к нему. Я увидел в нём непревзойдённую величественность, отсутствие коей столь поразило меня в сардинском короле. Полагаю, что мадам де Помпадур не избежала влюблённости в его прекрасное лицо, когда домогалась монарших милостей.
Затем я попал в великолепную залу, где собралась дюжина придворных вокруг большого стола, на котором, однако, было сервировано лишь одно место.
— Для кого предназначен сей куверт?
— Для королевы. А вот и она.
Я увидел королеву Франции: без румян, просто одетую, в большой шляпе и вообще какого-то старушечьего вида, с выражением набожности на лице. Она подошла к столу, милостиво поблагодарила двух монахинь, принесших тарелку с маслом, и села, а все придворные образовали полукруг шагах в десяти от стола. Я встал около них, следуя примеру почтительного молчания.
Её Величество приступила к еде, ни на кого не глядя и не поднимая глаз от тарелки. Когда одно из блюд пришлось ей по вкусу, она посмотрела по очереди на всех присутствовавших, как бы выбирая, кому из них сообщить о полученном удовольствии. Наконец она произнесла:
— Господин де Лёвендаль!
При этом имени выступил великолепный мужчина и с поклоном сказал:
— Мадам?
— Мне кажется, что это не рагу, а куриное фрикасе.
— Я совершенно с вами согласен, мадам.
После сего ответа, изречённого наисерьёзнейшим тоном, маршал, попятившись, встал на своё место. Королева закончила обед, не произнеся больше ни слова, и удалилась к себе точно таким же манером, как и пришла. Я подумал, что если, королева Франции всегда так обедает, мне не хотелось бы составлять ей компанию.
Я почитал себя счастливым видеть славного покорителя Берг-оп-Зома, но мне было больно, что сей великий человек принуждён рассуждать о курином фрикасе с такой же серьёзностью, каковая уместна лишь при вынесении смертного приговора.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мадемуазель Квинсон, юная особа пятнадцати-шестнадцати лет, дочь моей квартирной хозяйки, часто приходила ко мне, когда её совсем не звали. Не надобно было долгого времени, дабы понять, что она влюблена в меня. Я заслуживал бы только осмеяния, отнесясь с холодностью к сей пикантной брюнетке, обладавшей чарующим голосом. Первые четыре или пять месяцев ничего, кроме детских шалостей, между нами не было; но однажды я возвратился ночью и увидел, что она глубоко спит на моей постели. Я не посчитал необходимым будить её, разделся и лёг рядом. Ушла она лишь на утренней заре.
Не прошло после этого и трёх часов, как явилась какая-то модистка с прелестной дочерью и стала приглашать меня к завтраку. Девица была вполне достойна такового предложения, но я нуждался в отдыхе и, поговорив с ними не более часа, выпроводил их. Уходя, они встретили мадам Квинсон, которая пришла со своей дочерью убрать мою постель. Я надел халат и сел за бумаги.
— Ах, подлые мошенницы! — воскликнула вдруг мамаша.
— Что с вами, мадам?
— Всё очень просто, сударь, простыни совсем испорчены.
— Очень жаль, любезная, значит, надобно переменить их, и дело с концом.
— Пусть только явятся ещё хоть раз, я им покажу.
Она ушла, бормоча угрозы. Мы остались наедине с Мими, и я стал упрекать её в неосторожности. Она же со смехом отвечала мне, что сам Амур послал этих женщин на помощь невинности. С сего дня Мими ничем уже не стеснялась и приходила ко мне в постель, как только у неё возникало к тому желание, если, конечно, я не отправлял её обратно. Но месяца через четыре красавица моя объявила, что тайна наша скоро раскроется.
— Мне это весьма неприятно, — ответствовал я, — но тут ничего не поделаешь.
— Надобно что-то придумать.
— Тогда подумай.
— О чём ты хочешь, чтобы я думала? Будь всё, как будет.
К шестому месяцу округлость её обозначилась настолько, что мать уже не могла ни в чём сомневаться и, придя в ярость, побоями заставила девицу объявить отца. Мими назвала меня и, может быть, не солгала.
Обогатившись сим признанием, мадам Квинсон, как разъярённая фурия, прибежала ко мне и, бросившись на стул, едва отдышавшись, обрушила на меня поток ругательств, кои завершились требованием, чтобы я женился на её дочери. Не имея ни малейшего желания длить сию сцену, я объявил ей, что в Италии у меня осталась жена.
— Тогда зачем вы сделали ребёнка моей дочери?
— Уверяю вас, у меня не было такового намерения. И кто вам сказал, что это именно я?
— Она сама, сударь, и совершенно в том уверена.
— Примите мои поздравления, но сам я, сударыня, готов поклясться, что никак не может быть таковой уверенности.
— Ну и что?
— А ничего. Если она беременна, значит, родит ребёнка.
Мадам спустилась к себе, изливая проклятия и угрозы, а на другой день меня призвали к полицейскому комиссару квартала. Явившись, я увидел Квинсоншу, вооружённую всеми своими калибрами. Комиссар после принятых во всяком крючкотворстве предварительных вопросов спросил, признаю ли я, что нанёс девице Квинсон ущерб, на который жалуется мать её, здесь присутствующая.
— Господин комиссар, соблаговолите записать слово в слово то, что я имею сказать.
— Хорошо.
— Я не принёс никакого вреда Мими, дочери жалобщицы, и советую ей обратиться к самой девице, которая всегда питала ко мне столь дружеские чувства, что и я к ней.
— Она утверждает, будто беременна от вас.
— Сие вполне возможно, но в том нет никакой уверенности.
— Она говорит, что это несомнительно, поелику не имела дел ни с одним мужчиной, кроме вас.
— Касательно сего мужчина может быть уверен только в своей собственной жене.
— Чем вы соблазнили её?