— Сударь, я перед вами и готова собственной персоной заработать необходимые моему мужу двадцать пять луидоров. Вы можете делать со мной всё что угодно. Но помните, воспользовавшись моим положением для удовлетворения своей животной страсти, вы унижаете себя значительно более, нежели я, вынужденная продаваться лишь по необходимости. А теперь я готова.

Сделав сию декларацию, она резким движением сбросила с себя одеяло и представила моему взору зрелище всего своего тела.

Минуту я стоял поражённый и полный негодования. Чувство погасло, и эти сладострастные формы представляли для меня лишь оболочку, скрывавшую в себе душу, полную низостей и корысти. Я с величайшим хладнокровием поднял одеяло, накрыл её и сказал тоном ледяного презрения:

— Нет, мадам, было бы несправедливо, если бы я вышел из этой комнаты, оскорблённый вами. Напротив, я намерен объявить вам самые неприятные истины, которые невозможно игнорировать, если, конечно, в вас сохранилась хоть капля самоуважения. Я совсем не животное и в доказательство сего уйду отсюда, не насладившись вашими прелестями, которые после всех этих действий столь же неприятны, сколь были бы вожделенны в любом другом случае. Вот двадцать пять луидоров — ничтожная плата за снисходительность порядочной женщины, но слишком большая для вас. Я отдаю их лишь из чувства жалости, которое никак не могу подавить в себе и которое осталось единственным, что вы можете ещё возбудить во мне. Поймите, раз уж вы отдаётесь за деньги, независимо, будь это сто миллионов или двадцать пять луидоров, вы всё равно падшая женщина, если не разделяете чувство человека, которому принадлежите. Или, по крайней мере, не делаете приличествующего сему вида, дабы оставить за собой хотя бы мнимое право на самоуважение. Прощайте.

Спустя некоторое время ко мне в комнату явился Стюард с благодарностями.

— Сударь, — сказал я ему, — сделайте милость, не говорите мне больше о вашей жене и оставьте меня в покое.

На следующий день он уехал с ней в Лион, и читатель ещё увидит, при каких обстоятельствах я встретил их в Льеже. 

После обеда пришёл Дольчи, и мы отправились в сад, где он хотел показать мне сестру садовницы. Она была красива, но всё-таки в этом смысле уступала ему. Вскоре она пришла в столь хорошее расположение духа, что после нескольких просьб согласилась быть нежной с ним в моём присутствии. Я убедился, насколько щедро одарила природа сего Аполлона, и сказал, что при его телосложении ему совершенно не требуется ради путешествий опустошать отцовский кошелёк. В дальнейшем он последовал моему совету.

По пути домой я заметил сошедшего с барки молодого человека лет двадцати-двадцати пяти, открытое лицо которого было омрачено печалью. Видя, что я смотрю на него, он подошёл и робко попросил подаяния, показав паспорт, в коем значилось, что шесть недель назад он выехал из Мадрида. Сей юноша родился в Парме, и его звали Коста. Упоминание о Парме возбудило во мне участие к соотечественнику, и я спросил, какое несчастье довело его до нищенства.

— Только одно — недостаточность средств для возвращения на родину.

— А чем вы занимались в Мадриде и почему вообще поехали туда?

— Меня взял к себе камердинером доктор Писториа, врач испанского короля. Но я не понравился ему, и пришлось уйти. Вот моё свидетельство о беспорочной службе.

— Что вы умеете делать?

— У меня красивый почерк, я могу быть секретарём и надеюсь заняться в своём отечестве ремеслом сочинителя.

— И вы можете писать без ошибок?

— Под диктовку я пишу на французском, латинском и испанском языках.

— Не делая ошибок?

— Да, сударь, если хорошо диктуют, ведь правильность зависит только от этого.

Я понял, что Гаэтано Коста всего лишь обыкновенный невежда, но всё-таки отвёл его к себе и велел Дюку поговорить с ним по-испански. Отвечал он сносно, но когда я стал диктовать ему на итальянском и французском, оказалось, что у него нет ни малейших представлений касательно орфографии.

— Да ведь вы не умеете даже писать, — обратился я к нему с упрёком, но, видя его смущение, утешил обещанием отвезти на родину за свой счёт. Он поцеловал мне руку и заверил, что будет для меня верным и преданным слугой.

XXVII

ОБМАНУВШАЯСЯ НЕВИННОСТЬ

1760 год

На следующий день я покинул Авиньон и отправился прямо в Марсель, не задерживаясь в Эксе. Я выбрал для остановки “Тринадцать Кантонов” и решил провести в сей древней финикийской колонии не менее недели, дабы насладиться радостями неограниченной свободы.

В этих видах я не запасся никакими рекомендациями, но, обладая достаточной наличностью, не нуждался ни в чьём покровительстве. Хозяину я велел подавать кушанье в комнату, и одно лишь постное, поскольку мне было хорошо известно об отменных качествах здешней рыбы.

Утром я отправился на прогулку, взяв с собой трактирного слугу, чтобы не заблудиться. Идя наугад, мы вышли на красивую набережную, весьма широкую и длинную. Я почувствовал себя словно в Венеции, и сердце моё забилось от счастья — столь глубоко укоренено чувство отечества в душе всякого благородного человека. Вокруг было множество лавочек, торговавших винами Леванта и Испании, и в каждой угощалось немалое число любителей. Толпа спешащих по делам людей двигалась во всех направлениях, и никто нимало не заботился, что толкает соседа.

Тут можно было увидеть разносчиков, продававших любой товар; девиц, как одетых с роскошью, так и не скрывавших бедности; женщин, с самым наглым видом разглядывающих прохожих, и разряженных особ, кои держались со скромностью и не поднимали глаз, что составляло совершенную противоположность остальным, хотя и те и другие стремились к одной цели.

Словом, смешение всех народов — важный турок рядом с огненным андалузцем, французский петиметр и тупой африканец, хитрый грек и неповоротливый голландский купчина. Всё это заставляло вспомнить о родине, и я наслаждался сим зрелищем.

На углу какой-то улицы меня привлекла театральная афиша. Изрядно уставший, возвратился я к превосходнейшему обеду, сопровождавшемуся обильным количеством доброго сиракузского вина. Посте обеда, совершив свой туалет, отправился я занять место в амфитеатре комедии.

Четыре первые ложи с обеих сторон блистали красивыми женщинами, рядом с которыми не было ни одного кавалера. В первом антракте к этим ложам стали подходить мужчины самого разного вида и обращаться к дамам с галантными разговорами. К той, которая сидела в соседней со мной ложе, подошёл некий мальтийский кавалер, и я услышал, как он сказал ей:

— Утром жди меня к завтраку.

Этого было совершенно достаточно, чтобы понять обстоятельства. Я рассмотрел её внимательнее и, найдя аппетитной, спросил, дождавшись, когда кавалер удалится:

— А не согласитесь ли вы попотчевать меня ужином?

— С превеликим удовольствием, мой добрый друг, но меня столько раз надували, что без задатка я не буду ждать тебя.

— Как! Задаток? Я ничего не понимаю.

— Так, значит, ты только что приехал?

Она принялась хохотать и, подозвав кавалера, сказала:

— Сделай милость, объясни этому чужестранцу, который хочет отужинать со мной, что такое задаток.

Кавалер, улыбаясь, сказал, что мадемуазель, дабы обезопасить себя от моей забывчивости, желает получить авансом плату за ужин. Поблагодарив его, я поинтересовался, достаточно ли одного луидора. Она ответствовала утвердительно, я вручил ей деньги и спросил адрес. На это кавалер самым учтивым тоном заявил, что сам проводит меня после представления. Затем он спросил, знаком ли мне город, и когда я ответил, что приехал только сегодня, он выразил полное удовольствие быть одним из первых, кто составил знакомство со мной. Мы прошлись по амфитеатру, и он указал мне направо и налево не менее пятнадцати девиц, каждая из которых готова пригласить к ужину первого встречного. Все они пользовались бесплатными местами, и владелец театра нисколько не терял от этого, так как светские женщины не хотели брать эти ложи, но зато сии нимфы привлекали посетителей. Я приметил пять или шесть лучше той, с которой уже сговорился, но решил на сей вечер ничего не изменять, рассчитывая познакомиться с другими в следующие дни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: