— Она действует под внушением свыше, — говорили они друг другу.

— Именем Всемогущего Милосердия! — воскликнула она. — Вы оба знаете, что я здесь гораздо легче всех. Дайте мне водки и вина и опустите меня вниз к нему. Затем идите за помощью и за более крепкой веревкой. Вы видите, что когда ее опустят ко мне — посмотрите на эту веревку, которой я сейчас обмотана, — я смогу обвязать ее крепко и надежно вокруг его тела. Живого или мертвого я доставлю его наверх или умру вместе с ним. Я люблю его! Что я могу еще вам сказать!

Они обернулись к ее спутнику, но он лежал на снегу без чувств.

— Спустите меня вниз к нему, — сказала она, взяв два маленьких бочонка, которые они несли, и повесив их на себя, — или я разобьюсь вдребезги! Я крестьянка и не знаю никаких головокружений и боязни; это для меня пустяки и я пламенно люблю его! Спустите меня вниз!

— Ma'amselle, ma'amselle, он должно быть умирает или уже умер.

— Умирает ли он или умер, все же голова моего супруга должна лежать на моей груди, иначе я разобьюсь вдребезги!

Они сдались покоренные. Со всеми предосторожностями, которые допускала их ловкость и обстоятельства, они стали опускать ее с вершины вниз; она скользила по отвесной ледяной стене, направляя себя руками, а они все опускали, опускали и опускали ее, пока до них не долетел крик: «Довольно!»

— Это, действительно, он? Что, он умер? — крикнули они вниз, заглядывая в пропасть.

— Он без чувств, — донесся до них голос, — но его сердце бьется. Оно бьется на моей груди.

— Как он лежит?

— На ледяном выступе, — долетел крик. — Лед тает под ним и будет таять подо мной. Поспешите. Если мы умрем вместе, я буду рада.

Один из проводников помчался с собаками со всей скоростью, какая только была возможна; другой воткнул зажженные факелы в снег и занялся приведением в чувство англичанина. Сильное растирание снегом и немного водки поставили его на ноги, но он бредил и совершенно не сознавал, где он.

Проводник же остался на страже на краю пропасти и беспрерывно кричал вниз: «Мужайтесь! Они скоро будут здесь. Как ваши дела?» И до него долетел голос: «Его сердце еще бьется у меня на груди. Я грею его в своих объятиях. Я сбросила с себя веревку, потому что лед тает под нами, и веревка может разлучить меня с ним, но я не боюсь».

Месяц зашел за горные вершины, и вся пропасть погрузилась во тьму. Сверху слышен голос: «Как у вас там?» Снизу доносится: «Мы опускаемся все ниже, но его сердце еще бьется у меня на груди».

Наконец, нетерпеливый лай собак и отблеск света на снегу возвестили, что приближается помощь. Двадцать или тридцать человек, фонари, факелы, носилки, веревки, одеяла, дрова, чтобы развести большой костер, укрепляющие и возбуждающие средства, все это быстро появилось. Собаки перебегали от одного человека к другому, от одной вещи к другой и кидались к краю пропасти с немой мольбой: спешите, спешите, спешите! Сверху слышен крик: «Благодарение Богу, все готово. Как у вас там?»

Снизу доносится: «Мы все опускаемся и мы смертельно замерзли. Его сердце более не бьется у меня на груди. Пусть никто не спускается вниз, чтобы не увеличить нашей тяжести. Спустите только веревку».

Костер сильно разгорелся и ослепительный блеск массы факелов озарял бока пропасти; были спущены фонари, была спущена крепкая веревка. Можно было видеть, как она обвязывает вокруг него и надежно закрепляет ее.

Среди мертвой тишины долетает снизу крик: «Поднимайте! Тихонько!»

Они могли видеть, как сжалась ее ослабевшая фигурка, когда он повис в воздухе.

Они не издали ни одного восклицания, когда одни из них клали его на носилки, а другие опускали другую крепкую веревку. Снова среди мертвой тишины долетел снизу крик: «Поднимайте! Тихонько!» Но когда они подхватили ее у края пропасти, тогда они стали ликовать, тогда они стали плакать, стали возносить благодарения Небу, стали целовать ее ноги, ее платье, тогда собаки стали ласкаться к ней, лизали ее ледяные ручки и согревали своими честными мордами ее окоченевшую грудь!

Она вырвалась от них всех, упала на него, бросившись к носилкам, и положила свои обе любящие руки на сердце, которое уже замолкло.

ДЕЙСТВИЕ IV

Часы-замок

Прелестное место действия — Невшатель; прелестный месяц — апрель; прелестное помещение — контора нотариуса; прелестное лицо в ней — сам нотариус: розовый, сердечный, славненький старичок, главный нотариус Невшателя, известный по всему кантону под именем maître'а Фохта. И по своей профессии, и сам по себе нотариус был очень популярен. Бесконечные услуги, оказанные им, и его бесчисленные странности сделали его уже много лет тому назад одним из выдающихся общественных деятелей этого прелестного швейцарского городка. Его длинный коричневый фрак и черная шляпа, как у лодочника, были в числе местных достопримечательностей: он, кроме того, носил табакерку, которая с точки зрения своих размеров считалось в народе не имеющей себе равной во всей Европе.

В конторе нотариуса было другое лицо, не столь приятное, как сам нотариус. Это был Обенрейцер.

Необычайно идиллической была эта контора, которой никогда не нашлось бы равной в Англии. Она помещалась на чистеньком заднем дворе, отгороженном от хорошенького цветника. Козы щипали траву около дверей, а корова помещалась в полдюжине футов от клерка, составляя ему компанию. Кабинетом maître'а Фохта была светлая и вылощенная комнатка со стенами, обшитыми панелями, похожая на игрушечку. Смотря по времени года, розы, подсолнечники, мальвы заглядывали в окна. Пчелы maître'а Фохта жужжали в конторе целое лето, влетая через одно окно и вылетая через другое, часто навещая ее во время своих дневных трудов, словно можно было сделать мед из приятного характера maître'а Фохта. Большой музыкальный ящик на каминной доске часто наигрывал из увертюры к Фра-Дьяволо или выводил сцену избрания Вильгельма Телля с таким веселым щебетаньем, которое приходилось прекращать силой при входе клиента, но которое неудержимо раздавалось снова, едва тот поворачивал спину.

— Мужайтесь, мужайтесь, дружище! — говорил maître Фохт, слегка похлопывая Обенрейцера по коленке с отеческим и ободряющим видом. — Вы с завтрашнего утра начнете новую жизнь здесь, в моей конторе.

Обенрейцер, одетый в траур и сдержанный в своих манерах, поднес руку, в которой был белый носовой платок, к сердцу.

— Благодарность здесь, — сказал он. — Но здесь нет слов, чтобы выразить ее.

— Та-та-та! Не толкуйте мне о благодарности! — заметил maître Фохт. — Я питаю отвращение к зрелищу удрученного горем человека. Я вижу, что вы удручены и протягиваю вам инстинктивно свою руку. Кроме того, я еще не настолько состарился, чтобы позабыть дни своей юности. Ваш отец послал мне моего первого клиента. (Дело шло о пол-акре виноградника, который редко давал каких-нибудь несколько гроздей). Разве я ничего не должен сыну вашего отца? Я должен ему отплатить за его дружескую обязательность, и я плачу за нее вам. Это, мне кажется, довольно ясно объяснено, — прибавил maître Фохт, придя в чрезвычайно хорошее расположение духа от своих слов. — Позвольте мне вознаградить себя за свои добродетели щепоткой табаку!

Обенрейцер опустил глаза вниз, словно был даже недостоин видеть, как нотариус задаст себе понюшку табаку.

— Окажите мне последнее одолжение, monsieur, — сказал он, подняв, наконец, свой взор. — Не действуйте, подчиняясь первому побуждению. До сих пор вы имеете только общее понятие о моем положении. Выслушайте все дело во всех его подробностях, со всеми за и против, прежде чем брать меня в свою контору. Пусть мои надежды на вашу благосклонность будут признаны вашим здравым смыслом так же, как и вашим превосходным сердцем. В таком случае я смогу высоко поднять свою голову перед злейшими из своих врагов и составить себе новую репутацию на развалинах той, которую я потерял.

— Как вам угодно, — сказал maître Фохт. — Вы хорошо говорите, мой сын. Вы будете искусным юристом когда-нибудь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: