Шагая по дороге, я вдруг почувствовал, что жить не могу без Тбилиси. Казалось, что именно это чувство вытолкнуло меня из дому, а если бы не оно, то ни за что не вышел бы. Поначалу я решил, что сам, как ребенок, придумал это неосуществимое желание. Но постепенно я пришел к убеждению, что это не детский каприз и не глупая прихоть. Тбилиси звал меня как живой… Этот зов, повторяю, я услышал, даже, скорей, почувствовал, — неожиданно, и у меня так сильно застучало сердце, что, казалось, вот-вот лопнет. Тбилиси я вспоминал часто и с тоскою, но сегодняшнее чувство было необычное. Оно, как вчера вино, понемногу пьянило и заманивало меня, а потом сразу ударило в голову и оглушило. Словно из лопнувших сосудов хлынула кровь — и остановить ее я не мог.

В этом смятении я старался все-таки разобраться, что же манило и влекло меня с такой силой… что звало?

Дом?..

Двор?..

Улица?..

Школа?..

Друзья?..

Или Кура?.. Кура, на берегу которой я вырос и с которой сроднился?

Может, за этим сильным и невнятным стремлением скрывалось желание бежать из деревни? Но от чего я бежал, что гнало меня отсюда?

В деревне мне жилось хорошо. Никто не знает, что бы со мной стало, останься я один в Тбилиси на четыре года. Лишь неблагодарный человек мог не понимать этого. Я прекрасно знал и остро переживал все, что творилось на свете. Не думайте, что маленькую деревушку, укрывшуюся за огромным Кавказским хребтом, военная беда, принесшая человечеству столько несчастий, обошла. Конечно, испепеляющий пожар войны не коснулся этой земли непосредственно, он ударил по другой — по северной стороне Кавказа, но яростные раскаты, гул и грохот доносились и до нас.

И этот ужас отхлынул не сам по себе, а повлек за собой жизни миллионов. Среди жертв войны было двести жителей нашей маленькой деревни. Деревня отдала все, что могла, и сейчас со слезами надежды, с печальной и скорбной радостью ждала конца четырехлетних мучений.

Вместе с деревней ждал и я… и твердо знал, что именно здесь, в нашей деревне, должен встретить этот счастливый день. По-другому я себе этого и не представлял. Ведь и отец надеялся застать меня там, где оставил. Перед уходом на войну он сказал мне: если вернусь, то — сюда. И в редких письмах, которые мы получали от него с фронта, он молил Анано лишь об одном — сохрани мне парня целым и невредимым, а остальное — за мной. Так что я понимал, что уезжать мне отсюда нельзя. Но разум — одно дело, а порывы души — другое.

Я хотел в Тбилиси. «Хотел» — это слабо сказано и ни в коей мере не выражает того волнения, которое сотрясало меня изнутри лихорадкой нетерпения и толкало навстречу прошлому. Казалось, что если я немедленно не окажусь в городе, то или Тбилиси рухнет, или я умру…

Я быстро шагал, будто торопясь по делу. Свернув с дороги, ведущей к школе, я окольными путями выбрался из деревни. Трудно пройти деревню, ни на кого не наткнувшись, но на сей раз мне повезло: никто из близких не встретился. Правда, кое с кем я поздоровался — в деревне принято здороваться даже с совсем незнакомыми людьми.

Пока я не знал, куда иду и зачем. Я стремился лишь к одному — уйти отсюда поскорее, чтобы потом на свежую голову разработать план, который не сегодня завтра поможет мне попасть в Тбилиси. Мне нужно было все взвесить, заранее предусмотрев возможные трудности или препятствия.

Из деревни я вышел прямо на вспаханное поле и свернул вправо, в сторону шоссе. Идти было очень тяжело, но обратного пути уже не было. Внезапно я ощутил в себе заряд, который был сильнее, нежели сознание и воля, и который заставлял меня идти среди развороченной земли к определенной цели.

Я шел бесконечно долго, ноги проваливались в глубокую борозду, я спотыкался, даже падал, с трудом, подымался и снова шел, шел, шел. Тот, кому доводилось ходить по вспаханному полю, знает, каково это. Я торопился.

Над Кахетией нависли дождевые тучи, и если бы сейчас хлынул дождь, то выбраться я бы уже не смог — увяз бы по пояс в грязи.

Прямо передо мной взлетела стая ворон и с карканьем скрылась за моей спиною.

Я упрямо продвигался вперед — пашне не было видно конца. Я решил, что сбился с пути, остановился и огляделся вокруг: пройдено уже много, возвращаться назад бессмысленно. Если бы я как дурак не забрел на пашню, а шел бы по-человечески вдоль деревенской околицы, то уже наверняка вышел бы на шоссе. И время бы выиграл, и не устал бы безбожно.

Потеряв всякую надежду выбраться, я вдруг увидел метрах в ста от себя ползущую в сторону деревни арбу. Наверное, матросы Колумба меньше радовались появлению берега, чем я этой арбе… Я, чувствуя себя так, словно вышел из морской пучины, усталый и измученный, присел перевести дух на обочине. Видно, сказывалось и вчерашнее похмелье: меня опять тошнило и голова разламывалась. Я скинул старые башмаки, высыпал из них комья земли, снова надел… Еле-еле поднялся и по инерции продолжал путь. Я знал, что стоит миновать маленький подъем, и за холмом откроется Алазанская долина. А дальше уже — спуск.

Ага, вот и Алазанская долина!

Не помню, сколько раз мне приходилось смотреть на это диво именно отсюда, с этой точки. Другой дорогой я к Алазани не ходил.

Мне не приходилось видеть Алазани дважды одинаковой. Она каждый раз выглядела по-новому, но всегда вызывала прежний восторг и тот же возглас:

— А-а-ах!

День тяжелый и пасмурный, Кавказских гор не видно… Тучи придавили всю землю Кахетии, сравняли горы и долины. Даже не верится, что за этой долиной взметнулись ввысь горы-великаны, которые в солнечную погоду придают дрожащему в прозрачно-розовом тумане пространству нереальный, сказочный облик. Сейчас все это низко, серо и однообразно, земля являет собой как бы отражение неба. Лишь вдалеке, слева, свечой горит белый храм Алаверди, и по всей длине то тут, то там поблескивает Алазани.

Я родился и вырос в Тбилиси, в старом квартале, именуемом Чугурети и протянувшемся вдоль берега Куры от бывшего Воронцовского до Мухранского моста. Это страна моего детства. Здесь еще сохранились дома с нависающими над Курой балконами, водяные мельницы, уютные дворики, узкие улочки, переулки, тупики, маленькие лавки и духаны, хлебопекарни и винные погреба, кузницы и красильни. Наш квартал старался отличиться перед всем городом как хранитель и почитатель старины, давно уже повсюду забытой…

Мне все казалось, что меня не увезли из этого мира, а насильно вырвали и выбросили вон. В детстве я не раз чувствовал: не смогу прожить без Тбилиси, вернее, без своего квартала и, больше всего, без Куры. Особенно это ощущалось летом, когда родные увозили меня из города на дачу. Проходило немного времени, и меня охватывала тоска по своему кварталу, по своей реке, на берегу которой я вырос и с которой так сроднился, что мне было не по себе без ее рокота. Шум Куры был для меня и тишиной, и уютом.

Помню, в нашем доме почти не переводились гости: они приходили к обеду, к ужину или просто — выпить чаю с вареньем, отвести душу, поболтать.

И часто, в вечерней тишине, услышав доносящийся снаружи звук, похожий на шум дождя, гость удивленно восклицал:

— Что, дождь пошел?!

— Нет, это Кура шумит, — спокойно отвечала мать и с извиняющейся улыбкой успокаивала не готовых к дождю, легко одетых гостей, которым передавался испуг того, кто первым этот шум услышал.

Так повторялось всегда, был ли гость у нас впервые или много раз. Старое впечатление забывалось, и вновь звучал тревожный вопрос:

— Что, дождь пошел?!

— Нет, это Кура шумит, — успокаивала мать и чуть заметно улыбалась.

— Ах, Кура! — восклицал кто-то из гостей, уже несколько раз введенный этим шумом в заблуждение, причем ехидно добавлял, оправдывая свою забывчивость: — Хотя да, все время забываю, ведь вы живете на берегу реки… как в деревне.

Тогда мне казалось, что все деревни на свете стоят на берегу реки. Наверное, я не до конца понимал иронию гостя да и не интересовался, в кого она метит. Мне нравилось, когда гость ошибался и принимал рокот Куры за шум дождя. Я напрягал слух и будто впервые слышал прекрасный голос реки. Потом я выходил на балкон и в сумерках смотрел на волны, пока эти звуки не оказывались за пределами моего слуха.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: