— Нет таких лекарств…

Потемнело, осунулось лицо мальчика. Софрон успокаивающе положил руку на острое, вздрагивающее колено.

Пришел день, когда. Софрон не смог встать с постели. Ваня сидел подле и держал отца за руку, холодную, скользкую, будто обтянутую пергаментом. Мальчика притягивала и пугала эта худая бессильная рука, покрытая встопорщенными рыжеватыми волосами. Он чуть приподнял ее и выпустил. Рука шлепнулась на одеяло, как камень, безжизненно и глухо.

— Помнишь, как ты одной рукой подсаживал меня на зарод?

— …

— А как с Еремой боролся? Поднял его и спрашиваешь: «Куда кидать?». Он наказывал привет тебе. Сейчас его бригадиром поставили…

— Слушай, Вань… Поговорить надо. Может, не свидимся больше…

— Почему?

— Ну, мало ли что… Ты мужик. Должен понять. Не от нас зависит… Зачем плакать?.. Учись терпеть… Мать береги. Ей трудно будет…

Софрон хотел сказать сыну многое, но вдруг понял — не хватит сил. Да и слов нужных не подберешь. Надо было раньше. На что надеялся? А может, это и к лучшему? К чему слова? Разве можно предугадать, что случится сегодня, сейчас, через минуту? Не надо ничего говорить. Сам поймет, кого любить, кого ненавидеть. Люди вокруг. Да и мать…

— А я полынку принес…

— Принес полынку? Положи на подушку. Ближе. Еще ближе. Ага… чую. Ах…

Качнулись стены и рассыпались в прах. Какая степь! Прокаленная зноем, посеребренная ковылем, с косматой, запутанной ветрами травяной гривой. Клубится над степью солнечный лучепад. Хлещет с синего неба горячее золото. Плещутся в вышине жаворонковые трели. Хмелеет голова от запахов. Наливается тело буйной, неукротимой силищей. Вот сейчас он запустит пальцы в травяные космы и, крякнув, вскинет планету над головой. Держись, голубушка!

Звенят сухие травы. Шуршат зеленые травы. Плывет над степью говорок конских копыт. Под лошадиными ногами земля покачивается, как поплавок на воде. Влево, вправо. Вверх, вниз. Вдруг так ухнула в голубой разлив, что внутри у Софрона что-то оборвалось, и холодок защекотал грудь.

Горячий воздух стегает лицо, рвет рубаху, лохматит волосы. Стелется над ковылем иноходец. Плывет над землей песня. Пахнет солнцем. Пахнет ветром. Пахнет полынком. А ну же! Ну! Шибче! Наддай! Ого-го-го!!!

Черный хвост иноходца разметался и, будто туча, накрыл всю степь. Черная туча. Горькая туча. Полынная. Трах-тах-ах! Соленый ливень все затопил… И снова солнце.

Звенят, поют травы. Звенят, поют копыта. Гудят тугие солнечные лучи. Плещется вороная грива.

Звон. Плеск. Качание.

Кувыркается земля.

Уходит из-под ног.

Забавно и жутко.

Весело и страшно.

О-ох!..

С лицом, просветленным улыбкой, Софрон переступил невидимый порог, за которым обрывается жизнь…

ПРОЩАЙ, ВЕРА

Июль нынче выдался настолько знойным и душным, что непривычные к жаре сибиряки изнывали от жажды. Солнце, будто подрядившись, каждое утро аккуратно выходило на дневное дежурство и до вечера не покидало своего поста, Неподвижный горячий воздух стал густым и как будто липким. Ходишь, облепленный зноем, словно пластырем. Мокрый, вялый, хмурый.

Вот уже полчаса я стою на солнцепеке, возле столба со знаком стоянки такси и унылым взглядом провожаю летящие мимо автомобили. Я сомлел и озлобился на весь свет. В самом деле, ну что это за областной центр, если в нем такси не словить? По телефону не закажешь и на стоянке не дождешься.

Волглая рубаха пристала к разгоряченному телу. Во рту пересохло, нестерпимо хотелось пить. Но я не мог отойти к киоску и, все больше распаляясь, жарился на солнце. Потеряв выдержку, как мальчишка, свистел, махал руками проезжающим мимо такси и злобно шипел им вслед.

Ко мне подошла невысокая полная женщина с коротко остриженными, завитыми волосами. Тугие загорелые щеки, курносый нос, слегка подкрашенные губы… Широко раскрытые зеленоватые глаза встретились с моими, и по упитанному лицу женщины — заскользила улыбка.

— Григорий Иванович… вы?

Такой голос был только у нее.

— Вера?!

— Узнал все-таки.

Конечно, узнал. Под моим взглядом ее лицо преображалось: стирались морщины, пропадали складки, светлел взгляд, наливались спелостью губы. Да, это была та самая Вера, лесная девушка, однажды пришедшая ко мне из грозы…

Гроза началась неожиданно. Только что во всю мочь палило солнце, стрекотали кузнечики, трещали стрекозы. Вытоптанная до белого блеска полевая тропинка петляла в пожухлой траве. Пахло иван-чаем, полынью, мятой. Батальоны белоголовых ромашек рассыпались по луговине. Они стояли кучно, и сверху казалось, что кто-то небрежно раскидал их по зеленому полю.

Околдованный предгрозовой тишиной, я медленно брел по тропе, осторожно раздвигая нависшие над нею цветы. В голове не было никаких мыслей. Удивительное, ни с чем не сравнимое чувство слитности с окружающей природой наполнило меня до краев, и я боялся расплескать, потревожить, омрачить его.

Гроза подкралась незаметно, неслышно. Она застала врасплох и меня, и луг, и недалекую березовую рощу. Первый удар грома показался таким оглушающе сильным, что земля качнулась под ногами. Травяное море мгновенно потемнело и заволновалось. Из распоротого молнией неба хлынул ливень. Прямо водопад. Пока я добежал до рощи, на мне не осталось ни одной сухой нитки.

Я прижался спиной к березе. Вокруг грохотала, бурлила, сверкала гроза. Мне вдруг неудержимо захотелось кинуться в кипящий водоворот ливня, схватить молнию и свить ее в спираль. Я уже рванулся было, как передо мной из водяной пучины, освещенная голубой вспышкой, вынырнула девушка. Мокрая, смеющаяся, счастливая. С ее волос стекали струйки воды.

— Откуда ты? — спросил я.

— Из грозы. Прямо из центра разряда. Видишь, ресницы опалило?

И в самом деле, у нее были короткие, будто опаленные, рыжеватые ресницы. Да и волосы, когда просохли, оказались с рыжинкой. Но разглядел я все это значительно позже. А тогда, стоя рядом под одним деревом, я видел все в каком-то нереальном, фантастическом свете. Капли-монисты звенели на концах ее волос. Из глаз вылетали зеленые искры.

Она притягивала. Я поцеловал ее в губы.

— Зачем это? — рассердилась она.

— Не бойся! Ты ведь неземная. Ты богиня, дочь грозы. А богиням людская любовь не страшна.

— Любовь не бывает страшной.

Вера была права. Любовь не бывает страшной. Даже неразделенная, даже отвергнутая.

Кукушка нагадала нам сто лет счастья. Мы верили: настоянная на травах и цветах, обласканная ветрами и солнцем, наша любовь будет бессмертной.

Последний раз мы пришли сюда за два часа до моей отправки на фронт…

И вот мы опять рядом.

Не заметили, как перешагнули двадцать пять лет.

Мягкий асфальт под ногами. Огнедышащее солнце над головой, и мы. Только мы двое. Как тогда. Ни города. Ни людей. Ни машин.

Наваждение было кратковременным. Опять легли между нами прожитые годы. И все же в моей душе пела какая-то потаенная струна. На самой высокой, рвущейся ноте. От ее восторженного звучания во мне все оттаяло, обмякло. Я хотел быть красивее, чище, добрее. Я хотел стать таким, как тогда, четверть века назад…

— Пойдем. Присядем в сквере. Я хоть разгляжу тебя как следует.

— А что меня разглядывать? Пятый десяток. Седею.

— Не-ет. Это не главное. Не в этом суть.

Мне невыносимо хотелось прикоснуться к ее лицу. Я был уверен: от моего прикосновения оно снова станет прежним. В эти минуты я забыл все. Даже ее письмо в госпиталь: «Прости. Так уж получилось. Значит, не судьба». Забыл злобу, обиду, боль. Горечь бессонных ночей…

— Слышала, большим человеком стал. Готовишься к защите докторской…

— Ах, что докторская… Расскажи лучше, как живешь. Все там? Или здесь, в городе?

— Там. Учительствую. У тебя жена, конечно, не работает?

— А роща… наша роща… цела? Бываешь в ней?

— С тех пор не бывала. Квартира у тебя большая?

— Помнишь тот ливень… Гроза… Богиня…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: