Вечером в парме Явтысого собрались бывшие батраки Васьки Харьяга — Делюк Вань, Халиманко, Выль Паша.

Из трех чумов был сделан один большой чум, но и он не вместил всех, приехавших на такую важную соборку.

Собрание открыл Миша Якимов.

Он сказал:

— Пусть каждый вспомнит, как он жил у хозяина, и подумает, как он хочет жить дальше.

И впервые женщина, жена Терентия Вылко, нарушила завет веков. Она подошла к костру, и голос ее задрожал:

— Я хочу…

— Говори, Степанида, говори, — сказали мужики, — теперь все право имеют говорить.

По лицу женщины побежали слезы:

— Мне обидно, — сказала она, — мы все радуемся нашим богатствам, а об русской учителке позабыли. А ведь она…

Мужчины смущенно переглянулись и наперебой стали выскакивать из чума. Вскоре они осторожно внесли в него койку с Тоней Ковылевой.

Она, точно в полузабытьи, подняла тяжелую голову. Тело ее свернула цинга.

— Спасибо, товарищи, — тихо сказала она, попыталась улыбнуться, но застонала и откинулась на подушку.

— Я сейчас… договорю, — выдохнула она и потеряла сознание.

Миша Якимов подбежал к ней, и горькая жалость обожгла его. Вот не успел он здесь вовремя прийти на помощь. И без него бы приговор был приведен в исполнение, а он…

— Предлагаю, товарищи, послать самого лучшего ясовея на юшарскую радиостанцию. В Красном городе есть самолеты. Можно спасти ее…

— Я все сделаю для нее, — поднялся Терентий Вылко.

Секретарь тунсовета написал телеграмму, и Терентий выскочил из чума.

И, не дожидаясь разрешения, всю жизнь молчавшие пастухи начали говорить. Казалось, к ним вернулся дар речи. Они говорили и плакали. Они вспоминали детей, умерших от голода, испанки, туберкулеза, побои хозяев, тундровые весны и зимы, нужду, невеселый огонь своих чадящих костров, и всем им стало ясно — Явтысый прав.

— Мы хотим быть в колхозе! — кричали они, перебивая друг друга.

— Пиши, — радовался Явтысый, тыча корявым пальцем в блокнот Миши Якимова, — сто оленей.

— Двести двадцать, запиши-ко, — Феодосии Лаптандер.

— Триста — Семен Ноготысый.

— Тридцать пять — Иван Пырерко.

— Триста двадцать — Егор Вануйто.

Семнадцать хозяйств. Три с половиной тысячи оленей.

— Теперь нам нужно выбрать правление колхоза, — сказал деловито Миша Якимов. Он знал, что излишний восторг с его стороны может испортить все дело.

— Пусть будет председателем Явтысый.

— Саво!

— Сац саво!

Над Тоней Ковылевой наклонилась Степанида Вылко. Она бережно положила свисшую косу ее на грудь и прошептала взволнованно:

— Слышишь, девушка? Явтысый председателем выбран.

Глаза девушки были закрыты, а лицо мертвенно-сине. Но, как в глухом тумане, доносились до ее сознания слова Миши Якимова:

— В члены правления предлагаю выбрать Степаниду Вылко и Тоню Ковылеву.

Руки, как чайки, взмыли над собранием.

— Единогласно? Очень хорошо, — отметил в своем блокноте Миша Якимов.

— Еще нужно двух членов правления в ревизионную комиссию.

И было сделано все, что предлагал Миша Якимов, а Тоня Ковылева по-прежнему боролась с болезнью. Наконец она подняла голову и громким, неожиданно радостным голосом произнесла:

— Назовите наш колхоз «Нгер Нумгы» — «Полярная звезда».

И теперь уже надолго потеряла сознание.

В ту же ночь все олени были соединены в одно большое колхозное стадо.

— Куда же гнать их? — спросили пастухи у Явтысого.

— К морю, — сказал Явтысый, — теперь, парень, от моря до лесов одна тропа. Тропа нашего колхоза «Нгер Нумгы».

Видишь? Там… далеко… дымки стойбищ

Сделав круг над стойбищем, самолет пошел на посадку. Летчик знал — это было рискованное предприятие. Если бы не утренний морозец, укрепивший наст в долине, самолет надолго мог остаться здесь. Описав лыжами полуовал, самолет остановился у одного из костров.

Летчик обернулся и крикнул что-то сопровождавшему его спутнику.

Из задней кабины вылез человек в полушубке, и колхозники ахнули от восхищения.

Это был Хойко.

— Торопись, орел, — сказал летчик, — времени мало.

Он хотел еще что-то сказать веселое, но смущенно замолк.

От ближнего чума на носилках несли женщину. Осторожно ее посадили в кабину. Она поманила рукой Явтысого.

— Жди меня. А бинокль я тебе обязательно пришлю. Обо всем мне пишите, ведь я тоже член правления…

Она закрыла глаза и от боли заплакала.

«Не приедет», — подумал Явтысый и покачал головой.

К кабине наклонился Миша Якимов.

— Обязательно на юг, Миша. Ладно? А заедешь в Москву, обо всем…

Она не договорила. Летчик широким ремнем прикреплял ее к сиденью.

— Больше бодрости… Больше… — басом говорил он.

— Жди, Явтысый…

Старик вновь подошел к самолету.

Слабой рукой Тоня обняла его и поцеловала в лоб.

— А тебя, Миша… в Москве.

Летчик уже завел мотор. Самолет плавно сорвался с места, и Тоня посмотрела на толпу, что окружала его.

Это были колхозники «Нгер Нумгы». Сколько огорчений и радости принесли они ей!

Она помахала рукой. Хотела крикнуть что-то бодрое и нежное, но голос осекся, и девушка закрыла глаза.

Самолет сделал три круга над стойбищем, и, когда Тоня посмотрела вниз, он уже летел прямо по курсу, на юг.

Бледно-оранжевая тундра с никелевыми тарелками озер качалась под самолетом, и Хойко от восхищения толкал Тоню локтем. Потом он бережно натянул на ее руки варежки, стер носовым платком слезы с ее щек и, наклонившись к ней, сказал:

— Ты не плачь, все пройдет. Меня окружком комсомола послал за тобой, и я тебя довезу. Только не сердись на меня. Ладно?

Хойко тяжело вздохнул.

Тоня улыбнулась бледными губами:

— За что же мне на тебя сердиться?

— Я, понимаешь… тебя… не люблю теперь. Раньше я тебя любил, а стал учиться — и полюбил Лену Семенову, и я не могу без нее жить на свете.

Тоня сделала грустное лицо, а глаза стали смешливыми.

— А ты на меня не рассердишься?

— Нет, — печально ответил Хойко.

— Я ведь тебя тоже не люблю, — сказала она.

Хойко повеселел.

— О тебе теперь все газеты пишут, говорят, что ты герой, — сказал Хойко и добавил торопливо: — Да ты чего плачешь? Больно? Да?

И, как развлекают ребенка, он стал показывать ей на горизонт.

— Вон видишь? Там… далеко… дымки стойбищ… Вот сколько у тебя друзей… Хорошо!

И от восхищения Хойко зацокал языком.

ПЕРВАЯ ЖЕНА ТАДИБЕЯ

Глава первая

Савонэ дрожащими руками подкладывала в костер черные сучья яры, украдкой наблюдая за багровым лицом мужа.

— Сядь. Чего вертишься? Думать мешаешь, — говорит сердито Халиманко.

Она сняла чайник с огня и ушла за занавеску. На широкой постели лежали две другие его жены. У старшей из них, Степаниды, болели глаза. Вывороченные трахомой, веки ее слезились. Степаниду мучил кашель, и желтыми руками она давила грудь, сдерживая боль.

Самая молодая жена Халиманко, Сэрня, была полной противоположностью Степаниды. Коренастая фигура, толстые икры и руки мастерицы. Недаром полюбилась она тадибею.

Женщины обняли Савонэ, и Сэрня пошла угощать мужа. Не глядя, Халиманко принял из ее рук пестро раскрашенную фаянсовую чашку и медленно стал пить чай.

В чуме, среди своих жен, Халиманко любил нежиться у огня и пить чай, закусывая мороженой нельмой. Так должен отдыхать всякий уважающий себя тадибей, у которого три жены и такие стада оленей, что для выпаса их не хватало пяти пастухов.

— Савонэ, — тихо позвал Халиманко, и женщины испуганно вздрогнули.

Савонэ подошла к мужу, опустив глаза. Теплой водой она обмыла его преющие ноги. Халиманко кашлянул, потом решительно отвернулся от костра.

— Отныне ты будешь ходить в стадо, — пастухов не хватает. Дома у меня есть молодые жены.

— Я совсем плохо вижу, — сказала Савонэ, — и без этого подохну…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: