Я предложил зажечь свет. Она нехотя согласилась. Зажмурившись, она смущенно улыбалась.
Я мог бы долго смотреть на нее. Бывают такие удивительные лица — в них есть что-то неуловимо родное. И глаза…
— Закат-то какой неземной… Может, выключим свет? — говорю я.
— Включим-выключим, идем-сидим, любим-не любим, — раздался сердитый голосок. — Все вы такие!
Я спросил;
— Саша, а сколько лет этому сердитому ребенку?
Мне показалось — пятнадцать. Показалось. Это я понимал и ожидал услышать что-нибудь вроде: «Да уже семнадцать стукнуло». Саша открыл рот, но, как в кинокомедии, слова зазвучали с другой стороны:
— Двадцать пять!
В голосе был вызов, детский, отчаянный.
— А язык. Тома, вы тоже умеете показывать?
— Она «заводная», — с улыбкой предупредил Саша, — может и глаза выцарапать.
— Могу! — уже не на шутку зло парировала Тома. — Твои! Лживые! Змеиные! Предательские!..
Она в упор смотрела в растерянные глаза Саши. В ее резкости чувствовались уже созревшие слезы. Сашу — теперь мне было ясно — она любила той удивительной, самоотверженной любовью, которая редко бывает взаимной.
Мне хотелось немедленно сделать что-нибудь приятное ей, и я поймал себя на том, что злюсь на Сашу вместе с ней, злюсь на пшеничный пласт его спортивной прически, на гитару, — которую он взял зачем-то в руки, на зеленые глаза, ставшие сейчас грустными и далекими, злюсь за то, что он любит какую-то мистическую Афалину и не может этого скрыть.
— В Москве, Тома, есть девушка, — нарушил я тяжелое молчание, — она чем-то похожа на вас. Она…
Мне было очень грустно возвращать к жизни тот теперь бесконечно далекий февральский вечер в нашей комнатке на Таганке, когда потолок, казалось, придавил нас черным сводом — тысячей причин, приведших к разлуке, причин, наполовину от нас не зависящих.
Я подошел к окну. Закат уже погас, и темные деревья в сквере зашумели, заволновались под ночным ветром.
Саша стоял, опершись на гриф гитары, как на шпагу или трость. Тома сидела и, полуобернувшись ко мне, напряженно ждала продолжения.
— Она… была моей женой, — сказал я и вдруг ни с того ни с сего продекламировал: — И до тех пор, пока ты не пройдешь через это, — умри и стань!..
— …ты только печальный гость на темной земле, — в унисон продолжила Тома не поднимая глаз.
Скрыв удивление (эти стихи Гёте редко кто знает), я спросил:
— Вы, Тома, студентка?
Молчание.
— Простите меня за любопытство, где вы занимаетесь?
— Я работаю. На пароходе! Уборщицей!
«Это правда?» — взглядом спросил я у Саши. И он кивком подтвердил: «Правда». Потом шумно и очень красноречиво вздохнул, точно сказал «надоело это все», и бросил гитару на койку.
— Ну и что ж вы не договариваете? — быстро сказала Тома, демонстративно отвернувшись от Саши. Нервная улыбка не портила ее лица. — Вы разлюбили или она вас?
В ее тонком задиристом голоске сквозило желание причинить боль, почувствовать рядом кого-нибудь, кому так же, как ей, тяжело и больно.
Я стоял у окна, чувствуя на себе ее напряженный взгляд, и смотрел на первые капли, расплющенные ветром о стекло. Вот так же тогда я стоял в нашей комнате, только за окном свистела пурга.
Я непроизвольно нащупал в кармане плоский теплый ключик от комнаты на Таганке. А там, тогда, рядом с ним лежал массивный, с двойной бородкой, ключ от моей московской тюрьмы — квартиры знакомого, который укатил с женой в Крым и любезно предоставил мне крышу вместе с пухлой рукописью — я должен был ее «чуть-чуть подработать». На это у меня уходило все свободное время. А днем дома я не мог работать, потому что бывший муж Наташи регулярно наведывался туда, «чтобы не потерять прописки», да не один, а с собутыльниками. Все было страшно плохо. И было изумительно прекрасно. Мы встречались почти тайком. Оба усталые, измученные и счастливые. А потом…
Я встряхнулся и увидел: у фасада гостиницы выхваченный светом одинокого фонаря уже скакал по щербатому асфальту длинноногий дождь. И я ответил Томе словами Маяковского:
— Любовная лодка разбилась о быт.
— А почему вы не боролись с ним? — она словно ждала моего голоса, чтобы задать уже готовый вопрос.
— Устал бороться, Тома, — сознался я и посмотрел в ее раскосые глаза. Но они тут же перепрыгнули на Сашу.
— Бабы вы оба! — выпалила Тома.
Саша улыбнулся, но не ей, а своим, далеким мыслям и отчасти мне, словно извиняясь за ее выходки.
— Неправда, Тома. — Я отошел от окна и остановился у стола, рядом с ней. — Просто строить трудней именно свое, чем…
— Вы Иисус Христос, да? — глядя на свои пальцы, теребящие скатерть, бросила она.
— Нет, — мягко возразил я, — думаю, еще…
— А этот Иудушка, — она кивнула в сторону Саши, который по-прежнему грустно смотрел на мокрое черное стекло, — он… спит со мной, а любит другую!!!
Последнее слово она выкрикнула уже вместе с прорвавшимся рыданием, но в нем прозвучали и незаурядный по силе гнев, и страшная, незаслуженная обида.
— Тома! — Саша выпрямился.
А девушка, судорожно прижав кулачки к щекам, вскочила, метнулась к двери.
Убежала, умчалась…
Саша снял с вешалки плащ и, не справившись с ним до конца, сорвался с места и тоже исчез за дверью.
Пусто и даже как-то звонко стало в нашей комнате — ни голосов, ни взглядов, ни запахов. Словно задернули занавес и включили свет в театре. И только за окном, как за кулисами, лопотал дождь да мурлыкал, замирая, мотор случайной машины.
Здесь летают чайки над домами,
В окна рвется ветер океана.
И такие плавают туманы,
Что бери стакан и пей стаканом.
Дня три Саша занимался тем, что писал «на запад» письма и рвал их в клочки. Потом стал пропадать по целым дням, возвращаясь за полночь. Раза два приносил с собой водку. Вообще он здорово изменился за это короткое время. Гитара на стене уже покрылась пылью. Я молчал, я ждал, когда он заговорит сам.
И вот в один из вечеров он пришел слегка под хмельком. Ночь мы просидели с ним за столом, пока не затеплился в окне синий океанский рассвет. Я читал ему стихи, чужие и свои, показывал «Стрелу в небо», единственную свою книжку с двумя десятками стихотворений о докерах, говорил о жене, о планах заслужить ее любовь, выстрадать.
Он снял с гвоздя гитару и прикоснулся к струнам, но не дал им допеть, прикрыл их ладонью.
— Вот и все! Завтра — в кадры. Отгулы, загулы, прогулы — все кончилось. За кормой остается Россия, а по курсу лежит океан…
«А где же Тома?» — так и рвалось у меня с языка.
Как часто бывает в таких случаях, собеседник в конце концов ловит своим радаром твое излучение и опережает вопрос.
— А Томки нет, — грустно сказал Саша после паузы. — Нигде нет. В кадрах узнавал — уволилась, из гостиницы выбыла.
— Дурак ты, Сашка, — вырвалось у меня.
«Идиот, — продолжал я в мыслях. — Потом когда-нибудь поймешь, что ты потерял!»
— Наломают люди дров — страшно смотреть, — проговорил я вслух, — а потом себе в утешение афоризмы сочиняют: что ни делается, мол, все к лучшему.
— В точку угодил, — глухо отозвался Саша. — Моя любимая пословица. По ней рулить стараюсь в последнее время.
Он встал, койка взвизгнула всеми своими пружинами, подошел к окну, с шумом втянул в себя ночь с ее ароматами, небесными и земными огнями, прозрачным черным пространством, даже плечи раздались, и сказал, как накрест зачеркнул все сказанное раньше:
— Хреновина, правда, выходит! Бабы мы — права Томка… Уйду я тоже из «конторы», пойду искать ее. Плевать на высокий мостик. На сейнер колхозный прыгну и — вперед.
Он сел за стол напротив меня и выложил:
— Она в море. Чувствую. В море. Я найду ее. Найду!.. «Колхозники» на промысле ко всем подряд швартуются — к плавбазам, «жирафам», плавзаводам, — сдают рыбу, бункеруются, берут снабжение. У них всегда дела найдутся даже к пароходским «рысакам» — пассажиров, почту перебросить. Сейнер — это и трудяга, и извозчик, и флагманский гонец. Так вот, я поднимусь на каждый борт и везде узнаю, разнюхаю, буду спрашивать одно и то же: «Есть у вас Серегина Тамара?.. Да, это моя жена, черт возьми! Да, потерял! Да, ищу и найду!»