Зыбь в бухте как будто небольшая, но «Оленька» с его пустыми трюмами раскачивает, как пластмассового утенка. Его мачты и стрелы, ни на миг не останавливаясь, скользят по утреннему небу, шкентеля, соединяющие мои и Алика лебедки, надраиваются и струнно звенят, когда строп с шестнадцатью бочками (каждая — сто сорок килограммов) плывет с борта на борт. Правда, Алик мгновенно реагирует, то придерживая, то потравливая шкентель в ту самую секунду, когда вот-вот, кажется, последует страшный рывок или, наоборот, строп заденет фальшборт во время крена. И как он успевает, черт, восхищаюсь я, следить за всем сразу: за грузом, двумя своими шкентелями, двумя барабанами лебедок (чтоб не ослаб разматывающийся трос, не свернулся колышкой) и в придачу еще за моим шкентелем и стрелой, которая выписывает вензеля по небу…
— Обед! — крикнул Алик через два борта и поднял над головой скрещенные руки: крест, шабаш, кончай работу.
Я был поражен: до чего стремительно пронеслось время! Выключил лебедку, расслабился, ощутив напряжение, которого во время работы абсолютно не чувствовал, и вдруг увидел, что сопки острова заметно порыжели. Хотя чему там рыжеть? Похоже, сплошь кедровый стланик. Но, видно, скрытая жизнь есть везде и всегда.
В столовой хвост до самой двери — вся моя бригада в очереди. Выхожу снова на палубу, на корму. Кто-то сидел уже тут: на бухту капронового троса положен кусок доски, а сверху мешок из-под соли. Сажусь, закуриваю. Море ослепительно сверкает, дробя солнце тысячью зеркал. В тени, у борта, поигрывают друг с дружкой перламутрово-зеленые волны. Изредка покажется на поверхности безухая собачья морда сивуча или нерпы. Неожиданное чувство — нежность. Мне вдруг захотелось погладить по голове собаку, даже ладонь потеплела. Одна из нерп вынырнула близко-близко, я встал, перегнулся через фальшборт и успел заглянуть в черные пытливые глаза-маслины. Нерпа громко фыркнула и в страхе спешно нырнула, блеснув упитанной левиафановой спиной. Как будто я хотел ей зла!..
Обидевшись на нерпу, иду в нос, в лазарет.
— Салют героям! — Я застаю Юру в койке. — Опять с утками спишь?
Но он сегодня не расположен шутить, лежит задумчивый, невеселый, глаза — в подволок, на груди — раскрытая книжка.
— Болят? — я киваю на ноги его, — торчащие за краем одеяла.
— Нет, — и досадливая гримаса — спрашиваешь, мол, о всякой ерунде. — Эх, Севка! — вздыхает Юра и резко поднимается с подушки, садится. — Какие гады!..
— Кто?!
— Все! — Черные молнии в глазах, сверкнув, пропадают. — Не все, конечно, но… е-е-сть.
И прорычав это «есть», умолкает.
— Ну давай выкладывай! — бодро говорю я.
— Да что выкладывать? Списывают Марину. Романиха сказала помполиту, что она по пьянке за борт упала.
— Ну и что? Ты думаешь, он послушается вздорную бабу? Не верю.
— Верь не верь, а приказ уже накатали. Усек?
— А она знает? — кивнул я на переборку, за которой находился женский стационар.
— Угу, — снова помрачнел Юра и добавил: — У нее воспаление легких.
— Зайдем? — я опять показал на переборку.
Юра с готовностью встал, обнажив свои волосатые забинтованные жерди, всунув их в расплюснутые байковые тапки, влез в халат.
— Мариша, не спишь? — заглянул он в приоткрытую дверь.
Мы вошли. Маринка была одна. Она лежала на спине, закинув руки за голову, до шеи укрытая простыней.
— Как самочувствие? — спросил я.
— Да помирать не собираюсь! — в ее голосе была лихорадочная бодрость.
— Ишь, — Юра взглянул на меня, — раздухарилась наша пацанка! А ну…
Он положил ей на лоб громадную ладонь, даже не ладонь, а попросту медвежью лапу, и закачал лохматой черной башкой.
В этот момент в коридоре лазарета послышались шаги и звуки голосов. Я поспешно сказал:
— Маринка, ты умница, молодчина, держись только так и не ниже. Мы сегодня идем сражаться за тебя. К помпе.
Вошла санитарка, держа в руках судки с обедом. Белая — от крашенных перекисью волос до сапог на белых змейках. «Докова супружница», — щекотнул мое ухо Юркин шепот. Я вспомнил о своем обеде, пожелал лазаретным узникам приятного аппетита и, выходя, взглянул на Маринку еще раз и встретил теплый взгляд.
— Мне срочно за рыбой надо, — хрипел транзистор голосом Шахрая, — а перегрузчик трюма открывает три часа, тальмана ищет…
«Дневной капитанский час», — отметил я, проходя мимо приемной лазарета, где док, как всегда, курил после обеда и подслушивал «богов».
В столовой уже было пусто. Зато мне не хватило компоту: кто смел, тот два съел, гав не лови, не раскрывай коробку… За первым столом, возле раздатки, сидели камбузницы, обедали и вполголоса болтали. Проглотив борщ, я грызанул холодную котлету, губы тут же покрылись парафином.
— Девчонки! — я развернулся в их сторону. — Привет вам из лазарета.
Они разом замолкли, как по команде, испуганно воззрились на меня.
— А мы у ней вчерась были, — сказала одна из них так, точно оправдывалась, и поджала губы.
— То вчерась, — передразнил я, — а нынче у нее воспаление легких. Знаете?
Они молчали, и я подумал, что они уже все знают — и про болезнь Маринки, и про списание, и про слова Романихи.
— Выручать Маринку надо, — сказал я, — Романиха хочет ее списать за «пьянку». Кто с ней живет? Давайте сходим к помполиту.
Молчание.
— Она вот из ейной каюты, — наконец произнесла деваха, кокетничая, и ткнула пальцем в подружку.
— Ну я, — разжала та две тонкие резинки губ. — А че говорить лада?
Я разозлился.
— Вот ты запнешься за порог на камбузе да нос расшибешь, а про тебя набрешут, что ты пила и не закусывала, да еще выгонят с работы, как это тебе понравится?
Невинный овечий взгляд был мне ответом. Лишь раза два сморгнуло это «чадо», как сказал бы Юрка.
— Да, а Марина, можешь поверить мне, тебя б не бросила, утерла б нос и заступилась.
Слова мои ее не смутили. Она еще разок затяжно моргнула и задала вопрос:
— Дак када нада ити?
— После смены, конечно, — сказал я уже в тарелку, дожевывая котлету с парафином, — после ужина.
Выходя из столовой, затылком почувствовал сверляще любопытные взгляды, невольно «услыхал» мысли камбузниц: так вот он какой, Маринкин хахаль, ишь, а мы и не знали, вот потайная-то…
Боже, до чего ароматный воздух на палубе! Это после противной котлеты и камбузных запахов. Газированный воздух!
— Ну как? — Алик Байрамов уже возле своих лебедок. Донник от бочки положил на цилиндр (он горячий, под паром) и сидит перекуривает.
— Отлично! — Я щурюсь на солнце, потом гляжу в его горячие дагестанские глаза, черные, а такие добрые — по доброте голубым не уступят — и улыбка в них совершенно детская, хотя Алику тридцать лет.
— Мне что? — говорю я и тоже улыбаюсь. — Всего одним шкентелем работать — сплошной перекур. Да еще и электрическая, — я похлопываю по мятому, ржавому кожуху лебедки, — зудит себе потихоньку, никакого пара, никакого грома.
— Э-э, — морщится Алик, — не люблю электрические, — и обеими руками гладит паровой цилиндр, на котором сидит. — Старый друг!..
Гуськом к штормтрапу потянулась моя бригада.
Пора, обед кончился. Алик поднимается, достает из кармана фуфайки зеленые брезентовые рукавицы.
— По коньям?! — улыбается.
И вот снова в воздухе плывет строп за стропом. Рычажок контроллера — на себя, и все, жди, когда барабан смотает метров двадцать шкентеля, подтянет строп. Третья скорость — последняя на электролебедке, большего из нее не выжмешь. Если б еще не бросало на зыби, то и Алик бы заскучал, а так я тяну ровно, а он все время корректирует ход стропа. Наблюдать за ним, если ты знаешь что к чему, истинное наслаждение. Вот «Оленек» валко кренится к «Весне», а строп как раз проплывает над коробом рыбоприемного бункера. Стрелы судов сходятся быстрее, чем выбирает шкентель моя лебедка, а это значит, что бочки сейчас неминуемо зацепят бункер, сомнут его. Я вижу, как чуть-чуть, почти неуловимо дрогнула правая рука Алика, и строп в дюйме от короба застывает, как приземляющийся орел, пойманный в объектив и запечатленный классным фотографом. Волна зыби прошла под «Оленьком», он стремительно валится на другой борт, а строп норовит вознестись под облака, но глаз горца-охотника зорко следит за орлом, вновь чуть вздрагивают руки, короткой пулеметной очередью отзывается его лебедка, и строп-орел зависает в небе и плавно скользит вниз. Тут уже мои владения — бочки вышли на жерло трюма, я перевожу рычажок на «майна», и груз исчезает в утробе судна. Пока оттуда не послышится свист, я майнаю. А к концу смены могу уже и без свиста работать: приходят чувства дистанции, времени, рабочего ритма и что-то еще. Благодаря этому у тебя вырастают крылья, и вот уже ты способен, кажется, взмыть… Но — стоп! Если ты воспаришь, знай — вслед за чудесной способностью интуиции явится та самая небрежность, что ведет к беде. И вот что главное — угрожает она не тебе, лебедчику, а людям в трюме, твоим товарищам.