— Эхма! Если задержат нас до весны на флоте, семьи наши пойдут по миру, — глядя себе под ноги и перестав улыбаться, произнес Пушкин. — Дома одни ребятишки да старики, работников-то нет.
— Война кончилась… Зачем же нас держат? — в упор спросил меня Шаповал. — Дети наши голодают, жены перестали получать пособия… почему не увольняют девятьсот второй призывной год, ваше благородие?
— Некем заменить кадровых матросов, — ответил я, хотя не знал истинной причины.
— Но ведь за это время можно было обучить младшие призывные возрасты, — не отступался он.
— Не сумели, значит.
— Начальство нас надувает и обманом держит на службе, — буркнул Порфирий Ро́га. — А надувательство исходит от царя, помещиков да еще от попов.
— Ну, вы же сами знаете, ваше благородие, какая теперь жизнь пошла, — вступил в разговор Александр Решетников. — А ведь матросы тоже люди, интересуются манифестом, а нам никто ничего не рассказывает. Мы защищали родину, нас калечили на войне, а все осталось как было. Положение наше не улучшилось… Мы хотим знать, что написано в высочайшем манифесте и какие нам дарованы права и свободы?
— Я доложу об этом начальству и буду просить разрешения прочитать команде лекцию с растолкованием высочайшего манифеста.
— Да, мы хотим знать дарованные нам права, которые записаны в манифесте, — сказал Чарошников.
— Никаких новых условий для жизни манифест не дал, — громко сказал Шаповал, гневно глянув на меня темными глазами, — там одни лишь пустые слова да обещания.
— Откуда ты знаешь? — спросил Чарошников, шумно уронив на стол руки.
— Раз говорю, значит, знаю.
Я был поставлен в тупик вопросами, заданными мне.
— Что же мы, неравноправные граждане, что ли? Может быть, нас снова в морду будут бить? — поднял голову Пойлов.
— Никто никого бить не собирается, — ответил я. — Разве кого-нибудь из вас тронул хоть один из офицеров «Скорого»?
— Прошли те времена, — усмехнулся Антон Шаповал. — Теперь мы сами будем предъявлять начальству свои требования.
— Если требования обоснованные — предъявляйте. Через меня. Ни одного вашего требования я не оставлю без внимания.
— Нас стали скверно кормить, — заявил Алексей Золотухин, — сегодня и вчера подали на ужин дурную кашу.
— Склады ломятся от овощей и свежих продуктов, а мы овсяной кашей да солониной давимся, — подхватил Пушкин.
— Не это главное, — перебил его Антон Шаповал. — Вот что надобно матросам, ваше благородие, — обратился он ко мне, глядя прямо и твердо. — Чаще увольнять надо матросов на берег, а нас совсем не увольняют… Сократить сроки службы, отпустить домой семейных матросов, увеличить жалованье при увольнении в запас. Устроить надобно библиотеки и читальни для нас за счет казны. И отменить титулы вне службы… Да всего сразу не перескажешь…
Выйдя из кубрика, я направился в каюту, чтобы обдумать все. Там было душно и тесно. Не усидел. Поднялся на мостик. Черный холст неба в звездных крапинах низко нависал над морем, поглотившим во мраке полтора десятка кораблей. Волны с тихим шелестом лизали корпус «Скорого». Мерно качался корабль, поскрипывая якорной цепью.
«Наши семьи пойдут по миру», «Начальство надувает нас и обманом держит на службе», — не выходило из головы.
Я подумал о том, как изменились матросы и что основа флотской службы расшаталась. Матросам нужно одно: уехать домой, получить землю, пахать, косить; офицерам — совсем другое.
«Нас объединяют только корабль и море. А выпусти нас на берег — и мы пойдем разными дорогами. Если это будет продолжаться и дальше — толку на флоте не будет…»
«Но ведь так было и прежде, а все шло спокойно, — возразил я себе. — Можно ли все же добиться согласия на судне… или нельзя?»
С моря дул свежий, влажный ветер. В темноте лениво плескались волны, не давая ответа.
Запретить увольнять матросов на берег и непрерывно держать корабли в море начальство было не в силах. Наступил день, когда «Скорый» отдал якорь у стенки напротив памятника Невельскому, а широкий железный трап лег мостом между кораблем и землей. На юте, в свежих тельняшках, наглаженные, побритые, стояли матросы первой и третьей вахт. Мичман Алсуфьев с просветленным лицом прохаживался вдоль строя. На щеках его рдели красные пятна. Глаза сияли. Я торопливо подписывал увольнительные билеты.
«Матросы давно этого заслужили, — думал я, выводя на бланках знакомые фамилии, — пусть погуляют. Отдохнут — быть может, и улягутся страсти. Авось все пойдет по-прежнему, спокойно, своим чередом».
Больше всего я боялся, что матросы, ступив на землю, перепьются и многих потом придется разыскивать. Но этого не случилось. Они пришли вовремя, серьезные, деловито-трезвые, невеселые. Напился один лишь кок Андрей Лавров. Его принесли на руках.
После сигнала «Койки брать» я стал обходить кубрики. Матросы раздевались, укладывали в рундуки праздничные тельняшки и брюки, переговариваясь, ложились спать.
— Как с японцами воевать, так нас посылают, а как по Светланской ходить — на другую сторону гонят, — услышал я голос Золотухина.
— Отовсюду гонят нашего брата, — вздохнул Чарошников, натягивая на грудь одеяло. — Господа офицеры не желают ходить по одной стороне с нами.
— Белоручки чертовы! Тесно им, что ли? — с возмущением продолжал Золотухин. — Не любо им, подлецам, что мы своим матросским видом их светлые очи мозолим…
— На черта сдалась вам эта правая сторона? — вступил в разговор Порфирий Ро́га.
— Дело не в стороне, а в том, что нас за людей не считают, — сухо произнес Антон Шаповал.
Увидев меня, все замолчали.
«Неужто нельзя отменить этот солдафонский циркуляр, — возмущался я, поднимаясь наверх. — К чему искусственно возводить между людьми стены, когда их и без того достаточно».
«Скорый» поставили в сухой док. Корпус требовал чистки, и нужно было менять винты. Матросы стали чаще бывать на берегу. Они общались с рабочими завода и порта, ходили к солдатам в казармы и встречались с ними во время увольнений. Не занятые службой под разными предлогами уходили с корабля, чтобы принять участие в митингах, происходивших в порту. Вначале отлучались в одиночку. Потом стали уходить группами. Они посещали Народный дом, где собирались рабочие порта, железнодорожники, городская беднота и солдаты.
Я думал, что с прибытием на родину найду общий язык с матросами, стану к ним ближе. Вместо этого я становился все более чужим для них. Они уходили в сторону. Я шел прежним курсом, не понимая истинного смысла происходящего. С ревнивой болью заметил я, что матросы стали сторониться меня. Как-то раз я пытался вызвать Нашиванкина на откровенность.
— Скажи мне, Дормидонт, что произошло после нашего прихода во Владивосток?
— Ничего не произошло, — сохраняя безразличие на лице, пожал плечами Нашиванкин.
— Вы куда-то ходите, где-то собираетесь, о чем-то своем все говорите, — продолжал я.
— Разное говорим. Больше, конечно, о жизни.
— Я бы хотел знать, где бывают мои матросы.
— Везде бывают, ваше благородие, город большой…
Обычно веселый, жизнерадостный, Иван Чарошников стал серьезен, неразговорчив. Тихий, застенчивый Пушкин старался не встречаться со мной взглядом и как можно реже попадаться мне на глаза. Яков Пойлов смотрел на меня с нескрываемой неприязнью. Тяжелые, недобрые глаза минно-артиллерийского содержателя выражали мрачную злобу. Я знал, что заводилами среди матросов были он и Антон Шаповал. Их теперь слушались не меньше, чем меня.
Хотелось с кем-нибудь поделиться своими мыслями. Друзей, кроме Назимова, у меня не было. К нему и направился я вьюжным январским вечером.
«Грозовой» стоял у стенки Строительного порта. На причал намело сугробы сухого снега. На них лежали косые полосы коричнево-темной пыли. Колючий, резкий ветер безжалостно сек лицо. По незамерзшей бухте гуляли мрачно-свинцовые волны. Над ними роем летали снежинки, они таяли, коснувшись воды. Становилось жутко от холода и одиночества. Ветер выл многоголосо и грозно. Я поднял воротник шинели…