— Орлик! Орлик!

Ваня переступил порог, когда глаза его привыкли к темноте. Он увидел белое пятно на лбу иноходца, его блестящие глаза, серые столбы стойла. Но все равно было страшно. Когда он давал сахар иноходцу, руки его дрожали и несколько кусочков упало на пол. Орлик хрустел сахаром и громко и торопливо, стучал копытами, точно стоял на горячем полу.

Мальчик распутал поводок уздечки, вытащил ремешок из кольца, вбитого в стойку, и повел иноходца к выходу. Кобыла Краля, мать Орлика, заржала тревожно и тихо. Орлик, довольный, стал слегка пригарцовывать: застоялся и хотелось оказаться на свободе.

Мальчик подвел иноходца к изгороди, влез наверх, попытался снять уздечку, поводок которой болтался по земле, и тут случилось непредвиденное: пес, до этого все время молчавший, басовито и злобно, наверное из-за сахара, залаял на Орлика. Иноходец вздрогнул, взвился на дыбы и перелетел через изгородь. Ваня упал, так и не освободив лошадь от уздечки.

«Ну вот, теперь Орлик встретится в лугах с Красным конем», — поднимаясь на ноги, подумал он.

С утра началась привычная работа. После ухода бабушки Ваня почистил в клетках у кроликов, накормил кур, отшлепал веником петуха, чтобы не лез клеваться, и пошел к Пантелеймону Пантелеймоновичу.

Ветпункт был открыт, правда, в нем никого не оказалось. Совершенно пустой была конюшня, даже Кралю куда-то увели. Ваня решил сходить к Пантелеймону Пантелеймоновичу домой. Двери в, доме фельдшера тоже были открыты настежь, в комнатах царил хаос и беспорядок, на полу валялись пустые бутылки — такое ощущение, что в доме Пантелеймона Пантелеймоновича побывали озорники и все там перевернули.

На ферме доярки сказали Ване, что ветфельдшер со скотниками поехал искать пропавшего Орлика.

Иноходца нашли в лесу, недалеко от соседней деревни. Он стоял у дерева, случайно зацепившись поводком уздечки за сучок.

После обеда Ваня вновь пришел в конюшню. Орлик уже находился в стойле. То, что увидел мальчик, повергло его в отчаяние. У Орлика на правой стороне крупа зияла большая рана. Розовые, кровоточащие мышцы вывернулись изнутри, темно-вишневая полоса крови сбегала по ноге. Иноходец понуро опустил голову. В проходе появился прихрамывающий ветфельдшер и длинноногий главврач.

— Когда это произошло? — спросил главврач.

— Думаю, на рассвете. Кровь на ране не успела как следует свернуться.

Голос у Пантелеймона Пантелеймоновича такой тихий, слабый, точно он тяжело болен.

— Били топором… — главврач, приблизившись к Орлику, внимательно осмотрел рану. — Видимо, повредили кость. Теперь он не жилец, будет чахнуть и…

— Может… — голос у ветфельдшера оборвался, и руки у него мелко и противно задрожали. — Может, бог даст… На чей-то огород, дурачок, забрел, и его… Ох, звери ж какие есть!..

— Как он оказался на воле?

— Поводок уздечки оборвался.

— А ворота?

— Наверно, ветром их… Ночью сильно дуло.

Орлик по-собачьи поджимал больную ногу. Глаза у иноходца слезились. Пантелеймон Пантелеймонович наконец заметил стоявшего у дверей Ваню.

— Иди, Ваня, домой, — хрипло, не своим голосом сказал он. Губы у ветфельдшера были белые, бескровные. — Не надо сюда больше приходить.

Слезы душили мальчика. Он бежал домой, не замечая горячей дороги, прохожих, встречных машин, жаркого солнца. Дома, упав на кровать, Ваня заливаясь слезами, стал звать мать.

— Мама, милая мамочка, спаси меня!

Все, что потом происходило вокруг, мальчик видел как в тумане. Ему что-то говорила бабушка, какая-то женщина в белом халате, а он плакал и повторял одно:

— Где моя мамочка? Где моя мамочка?

Ванина мать приехала через три дня, и мальчик обрадовался, даже попытался встать с постели, но был так слаб, что у него закружилась голова.

Через неделю Ваня стал выходить во двор, а вскоре гулял с мамой у леса, стороной обходя пруд и конюшню.

Однажды Ваня спросил у бабушки про Пантелеймона Пантелеймоновича и Орлика. Бабушка смутилась, покраснела и ответила, что Орлика зачем-то увезли в райцентр, а Пантелеймон Пантелеймонович находится в отпуске.

Бабушка впервые обманула внука. Орлика к тому времени не было в живых, его пристрелили, ибо не было никакой надежды на его выздоровление.

Мужчины, рожденные в январе

Мужчины, рожденные в январе i_005.png

В апреле, когда уже ярко светило солнце и с крыш свисали длинные, слегка изогнутые, точно турецкие ятаганы, сосульки, когда воздух, повлажнев, нес в себе горьковато-сырой запах земли, когда ночи стали до того короткими, что не успевало темнеть, начальник планового отдела райисполкома Осокин Илья Иванович слег.

Врачи вначале не говорили, Что у него за болезнь, мол, дают о себе знать старые фронтовые раны. Но Илья Иванович знал, что это не так. Ему и раньше приходилось лежать в больнице, когда действительно начинало крутить простреленную ногу и плечо, но теперь были иные боли и такая слабость во всем теле, что он порой даже не мог пошевелить рукой.

Потом он все-таки узнал, что у него рак — болезнь, о которой теперь так много пишут и говорят и которой все боятся.

Осокйн не испугался этой болезни — что на роду написано, от того никуда не денешься — стоически переносил недуг.

После почти месячного лечения Осокину полегчало, и врачи стали поговаривать об отправке его в областную клинику.

Илья Иванович лежал в просторной палате (больница была недавно построена), вспоминал прожитое и почтит совсем не думал о будущем. Небольшой квадрат неба, видимый в окно, стал теперь для Осокина как бы другом.

По утрам, когда небо было румяным от восходящего солнца, Осокин думал о своей молодости, о кипучих днях, проведенных на строительстве Днепрогэса; в полдень, вглядываясь в белесую синь, он думал о зрелых годах, отданных Чукотке; ночью больше всего думалось о войне, о болезни и всяких неурядицах.

В нем уже жило то неестественное для здорового человека ощущение, приходящее так часто к больным, что жизнь принадлежит не ему, а кому-то другому. Он чувствовал, что она превратилась в нечто пространственно-ощутимое, видимое издали и как никогда понимаемое им самим.

По вечерам в палату, пропахшую камфорой, к Осокину приходила жена, тихая, с ввалившимися от переутомления и страдания глазами, измученная и потому похожая на вымокшую птицу. Она садилась рядом на табуретку, боязливо поправляла сползающий с узких плеч халат, улыбалась ласково мужу, глаза ее теплели, влажнели, в них было какое-то заискивание, и, подавив волнение, тихо начинала рассказывать новости.

— Барановы собрались уезжать, — в Магадан перевели. Привет шлют. На работе у вас все хорошо, я Ксению Евгеньевну видела.

— Баранов-то что ж, доволен?

— Конечно, квартиру хорошую дают, и жене его, Любе, работу подходящую подыскали.

— Его также в строительный трест берут?

— Туда. Оклад, говорят, хороший…

— Что ж, парень он толковый, таких надо всегда выдвигать. Я помню, как он начинал…

Осокин задумался. На его лбу четыре глубоких морщины, разделенные как бы надвое перпендикулярной короткой чертой. Когда он задумывается и морщится, морщины изгибаются и принимают вид четырехкрылой птицы с очень большим клювом.

— С Адамовым они вечно конфликтовали, — вставила жена.

— Ну, тот известный был ретроград. Я Баранова поддерживал — молодой, талантливый, он видел дальше многих. Для нас, родившихся на заре технического прогресса, до сих пор машины — это вроде чудо. Мы НТР за волшебство принимаем и, признаюсь, порой недопонимаем ее. Такие, как Баранов, родились в технический век, к машинам у них отношение вполне свойское, и распоряжаются они ими по-деловому. Я-то понимал, а Адамов нет. Какие дебаты из-за этого шли!

Кира Анатольевна всегда казалась спокойной, вернее, стремилась быть такой, но Осокин видел и понимал, как тяжело переносит жена его недуг. Он ее не успокаивал — боялся еще сильнее расстроить. А когда она спрашивала, как он себя чувствует, то отвечал как можно бодрее, что очень даже неплохо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: