Подруга что-то шепнула Зое и глазами показала на Николая, но та даже не повернула головы. «И она меня видит, — подумал Николай. — У каждой девчонки не два, а четыре глаза, и они всегда всё видят».
Весь вечер Мятников танцевал только с Зоей. Она доверчиво прижималась к нему. Он как бы невзначай касался щекой ее щеки, и сквозь запах духов улавливал чистый запах ее тела, слегка отдававший хлебом (она же работала в пекарне и пропахла хлебом). Нет, раньше все было иначе. Раньше было все иное, с другими и он был иной.
Когда кончался танец, Мятников боялся отпускать Зою. Он робко держал девушку за руку, и когда она высвобождала руку — легко и не обидно высвобождала, когда подходила к своей подруге и, смеясь, о чем-то беседовала с ней, он топтался невдалеке, всего в двух шагах, готовый с первыми аккордами вновь пригласить Зою на танец.
Раза два Мятникова опережал киномеханик. Николая от ревности просто бросало в дрожь. Но с киномехаником Зоя танцевала иначе. Она держала его все время на расстоянии.
Зоя разрешила проводить ее домой.
Девушка жила совсем недалеко от клуба, в маленьком, обитом толью домике.
Они остановились у крыльца. Ночами еще крепко подмораживало. Мятников понял, что девушка не сможет долго оставаться на улице.
Он поцеловал руку Зои, впервые в жизни поцеловал руку у девушки. Он просто не знал, как это у него все вышло, как все получилось.
— Я одна живу и потому не могу пригласить тебя в гости, — спокойно произнесла Зоя.
— Я, собственно… Хочешь, Зой, я подарю тебе шубу?
— Какую шубу? — с ужасом спросила девушка.
— Какую-нибудь дорогую шубу, чтобы ты никогда не мерзла.
Она качнулась, запрокинула слегка голову и засмеялась грудным смехом.
— Дурачок, — ласково так, что у него оборвалось сердце, шепнула она.
Она повернулась, торопливо вбежала на крыльцо своего дома, юркнула в дверь — и… раздается в сенях лязг щеколды.
Мятников постоял чуть-чуть, подождал, когда в доме зажжется свет, и медленно побрел по дороге к реке.
Оттаявшая днем земля была теперь тугой, замерзшей, и корка гулко похрустывала под ногами. На востоке, в стороне Берингова моря, над ноздреватым, с голубыми талыми озерцами льдом алел язычок полярной зари. На севере в сырой дымке полярной ночи таинственно белел в урочищах горного хребта еще не растаявший снег.
За поселком, в лощине, заросшей кустарником, пахло прошлогодней голубикой, висевшей сморщенными капельками на тонких, как бы иссушенных зимними холодами веточках.
Река по-весеннему многоводна, стремительное течение поднимает со дна ил и песок. На песчаных косах, желтевших празднично в ночи, прижимавших реку к подмытым сырым обвалам, лежали метровой толщины сине-зеленые льдины.
Колька сел на сухую корягу и стал смотреть на восток. Внизу монотонно шумела река. Заря стремительно разрасталась. Где-то засвистал куличок, шумно снялась с соседнего озерка пара гуменников.
Просыпающийся мир был удивителен. Как все вокруг спокойно и просто! И от этой простоты и покоя у Мятникова защемило сердце. Он повернулся и посмотрел на поселок, на розовевшие домики. Он нашел глазами дом Зои и улыбнулся.
У балка Мятников неожиданно для себя увидел сидящего на скамейке Иванпетю.
— Ты че? — спросил Колька. — Бессонница напала?
Он присел рядом.
— Душно в балке, вышел вот покурить. Сижу и думаю о нашей работе. Уедем мы, — а дело-то наше останется. — Иванпетя затягивается, потом с усилием выдыхает дым. — Что бы там ни было, кто бы в этом колхозе ни работал, а ледник все равно будет, ледник все равно от нас пошел.
Мятников внимательно смотрит на Иванпетю.
— Ты, Иван Петрович, все-таки прочный мужик. Я это серьезно, без подначки!
— Прямо душу гладит эта тишина, и какая-то святость в мире, — шепчет Иван Петрович.
Метрах в пятидесяти от балка, по куче желтого песка степенно расхаживает ворон. Он озабоченно крутит продолговатой головой, по-хозяйски надменно и деловито каркает, бьет клювом о песок, оставляя неглубокие дырочки; в розовом воздухе черное оперение ворона отсвечивает нежной сиреневостью.
— Ишь красавец какой, — смеется Иван Петрович.
Немного помолчали.
— Ну, что говорит Семен: как дальше будем работать? — неожиданно с тревогой говорит Иван Петрович. — Я те хочу спросить, ты только не разбалтывай…
— Да не, могила…
— Как думаешь, оставит он меня в бригаде?
— Будем работать, — уверенно рубит Николай. Он улыбается, неожиданно вспомнив о Зое.
— Я душу как будто в чистом ручье вымыл, — неожиданно для себя говорит Иван Петрович.
Солнце оторвалось от земли, солнцу предстоит долгий путь.
Мятников поднимается, весело подмигнув, говорит:
— Пойдем хоть часок покимарим. Север, как больных собак трава, людей вылечивает…
Новогодний бал в Анадыре
В гостиничном номере холодно и неуютно. Агапов лежит на кровати, накрывшись тяжелой шубой, и листает «Огонек».
Журнал он просматривает третий или четвертый раз — черно-белые и цветные снимки так примелькались, что он только на мгновение задерживает на них взгляд.
Было часов семь вечера. Гостиницу наполнил праздничный, возбужденный гул, знакомый всем, кому довелось отмечать праздники в командировке.
В соседнем номере поют вполголоса, слышатся затаенно-стыдливые голоса женщин, которые вроде бы и не поют, а мурлыкают в лад.
В длинном, узком коридоре, где то и дело лопаются от холода лампочки и потому всегда сумрачно, уж завязался разговор «по душам». Горячий спор вели двое мужчин из-за какой-то женщины, которую они знали и которая — о эти женщины! — отвечала взаимностью и тому и другому.
Радио в номере говорит довольно громко, но даже оно не в силах заглушить всего шума.
Агапову — инженеру строительно-монтажного управления, часто приходится бывать в командировках, и к неустроенной, шумной жизни в маленьких северных гостиницах он привык.
В коридоре послышались тяжелые шаги. Разговор «по душам» сразу стих. Гулкий, точно выстрел в горах, звон покатившейся по полу пустой бутылки заставил Агапова вздрогнуть.
— Будь ты не ладна — ох я и напужалась! — произносит густой женский голос. — Только вечер начался, а бутылки уж по всей гостинице разбросаны. Ох, люди! Вы чего тут стоите?! Стоят и стоят, а потом бутылки после них всюду валяются.
— Не шуми, Матвеевна, дай по душам поговорить, — отвечает гнусаво мужской голос.
— Это ты, Ковалев? Господи, опять по душам говорит. Ты уж еле на ногах держишься. Столько денег пропил, что сосчитать — не сосчитаешь. Месяц живешь у нас, а трезвым я тебя не видела.
— Матвеевна, не шебарши. Дела всякие закончил — уезжаю на прииск.
— Быстрей бы, спокойнее будет.
Шаги приблизились к номеру Агапова, раздался настойчивый стук. Агапов приподнялся, свесил ноги с кровати и крикнул:
— Войдите…
В дверь протиснулась совершенно одинаковая в ширину и в высоту дежурная гостиницы Анна Матвеевна.
— Роман Викторович, простите за беспокойство, звонил ваш сосед, архитектор, и просил подождать его. Он через часик будет, — как-то неестественно угодливо сказала она.
— Я подожду, я, собственно, никуда не собираюсь.
Внезапная перемена в голосе дежурной рассмешила инженера. Он еле сдержался, чтобы не расхохотаться.
— Во-оо… распелись-то! Вы уж простите за всякое такое… Скоро достроят новую гостиницу с удобствами, такого беспорядка не будет.
Женщина попятилась, вышла из номера и в коридоре опять командирским тоном прогромыхала:
— Вы мне тут без шума! Инженеру работать мешаете! — Затем она стала отчитывать поющих в соседнем номере.
Агапов уткнулся в подушку и захохотал.
Номер тускло освещала старомодная настольная лампа с большим стеклянным грибом-абажуром. Такие лампы редко теперь увидишь. Они сохранились в кое-каких провинциальных гостиницах и в благопристойных малодетных домах, где вещи переживают людей, где время будто не течет, не движется, привязанное крепко-накрепко к старым, дорогим вещам. Агапов любил старые вещи. Они несли покой и величавость, и, глядя на них, он всегда думал, что в суетном мире они являются островами веры в то, что не все проходит в человеческой жизни. Конечно, вещи не ординарные, а являющие собой искусство.