— Заговорила я вас. Извините. — Вера притронулась к его руке.
— Нет, почему же… Было очень хорошо, — пробормотал он, вспыхнув от ее мимолетного прикосновения.
— Приходите завтра. — Вера поправила волосы. — Наверное, папа приедет. Буду ждать.
— Право, не знаю. Вряд ли.
— Служба? — Вера грустновато улыбнулась.
Он подумал, нужно ей сказать правду: девушка так доверчиво смотрела ему прямо в глаза, в наступивших сумерках они будто светились.
— Послезавтра уезжаю.
— Надолго?
— Совсем. Сначала в училище, потом на границу.
— И больше никогда, никогда сюда не приедете? — Потупив глаза, Вера теребила пряжку пояса на своем платье. Он видел ее нервные пальцы, и ему захотелось взять их в свою ладонь, легонько сжать…
— Вам хочется, чтобы я снова приехал?..
Через три месяца они поженились…
13
Суров шагал вдоль вспаханной контрольной полосы и пробовал выбросить мысли о Вере из головы, как поступал всегда, когда не хотел думать о ней. Раньше ему это удавалось: стоило пожелать, и он без особых усилий переключался на другое. Благо, работы хватало.
Перед рассветом налетел ветерок — несильный, по-августовски прохладный, принес запахи хвои, перестоявшегося клевера и моря. Почудилось, будто не сосны, а море шумит, посылая волну за волной на усыпанный галькой пологий берег. Двигаясь от наряда к наряду, Суров слышал шепоток заплутавшего ветра и шум морского прибоя.
Море он, конечно, придумал. И с горечью усмехнулся: откуда быть ему среди белорусских лесов, раскинувшихся вокруг на многие километры! Море там, на юге, где Вера с Мишкой…
О жене думал без злости и без особой печали. Первые полгода накатывала тоска, особенно в дни, когда приходили письма. Вера писала часто и много, настаивала на демобилизации, звала к себе. Он отвечал ей реже, чем она писала ему, отвечал скупо. О демобилизации не могло быть и речи. Теперь письма приходили раз в месяц, короткие и сухие, — все о Мишке. Вера писала, что сын плохо переносит жару, похудел и просится на заставу. А в конце Мишкиной рукой нацарапано: «Папчка прыжай».
Суров передвинул на бок сползший к животу пистолет и зашагал быстрее. Занималось августовское утро. Край дозорной дороги вдоль контрольной полосы зарос высокой травой. Сегодня же нужно обкосить траву, навести здесь порядок. Он с удивлением отметил про себя, как быстро вымахала трава, почти в пояс. Ведь совсем недавно прокашивали.
Было тихо — ветерок унесся. На границе стояла густая, почти плотная тишина, какая устанавливается перед восходом солнца, когда одни лишь жаворонки поднимаются в небо и оттуда серебряным колокольчиком звенит их песня.
Суров любил эти минуты тишины. И сам не мог объяснить, чем они пленяют его. Перед восходом в лес уползают последние тени, и, кажется, слышишь их крадущиеся шаги. На вспаханной полосе виден каждый след. Вот пробежала мышь-полевка. Чуть заметное кружево ее лапок пересекло полосу по диагонали, повернуло назад и на середине исчезло: здесь полевку, не касаясь земли, накрыла сова. Чуть поодаль наследил разжиревший крот-слепыш: прогулялся немного и нырнул обратно в нору, видать, не понравилась мягкая как пух земля под ногами.
За поворотом, у горелого дуба, Суров остановился: дикие свиньи испахали полосу безобразными черными воронками. Сладу нет с этими тварями, редкий день обходится без того, чтобы не приходилось после них боронить полосу. И еще заметил Суров подгнивший столбик на кладке через ручей, столбик придется менять, а заодно уж и доски.
Тропа поднималась на бугор, его вершина, будто подкрашенная, светилась оранжевым светом — по ту сторону бугра всходило солнце. Когда Суров поднялся на вершину, сноп ярких лучей ударил в глаза. Отсюда, с вершины, Суров, как на макете, увидел весь правый фланг своего участка до самого стыка с соседней заставой. Лес до горизонта стоял зубчатой стеной, а вдоль него, как часовые, — пограничные столбы: красно-зеленые — свои и бело-красные соседей. Контрольно-следовая полоса то взбегала на пригорки, то спускалась в лощинки, иногда огибая выступы леса и поросшие ольхой и березой овраги. В одном из них, самом глубоком, лежал белый туман, туда еще не успело заглянуть солнце, и потому деревья, поднимавшиеся со дна его, казалось, висели в воздухе поверх молочной пелены, чуть касаясь ее.
Суров так хорошо изучил участок границы, что мог пройти по нему с завязанными глазами — в любую погоду, в самую глухую и ненастную ночь. Он, как и его солдаты, великолепно ориентировался на местности, фонарем пользовался в крайних случаях, если приходилось обнаружить следы.
И тем не менее, когда бы он ни возвращался с границы, всякий раз, останавливаясь на вершине холма и оглядывая с высоты свой участок, как бы заново открывал для себя прелесть края, в который приехал из Туркмении полтора года назад. Туркмения со своими суровыми неброскими красками имела свои прелести, была по-своему привлекательна, там и сейчас жила его мать, Анастасия Сергеевна, остались друзья и знакомые. Но после безлесных гор Копет-Дага и зноя пустыни он не мог налюбоваться зеленой Беларусью, ее лесами и реками, ее тихими голубыми озерами, мягким климатом.
Суров возвращался домой, чувствуя во всем теле приятную усталость. С обратного ската холма увидел заставу и крышу домика, который занимал вдвоем со старшиной Холодом. Над домом летали голуби — их для Мишки еще в позапрошлом году завел Бутенко. Голубей развелось много, и старшина жаловался, что голубиный стон лишил его сна.
За время службы Бутенко окреп, раздался в плечах, но оставался тем же деревенским пареньком, каким приехал с первогодками на заставу непосредственным, стеснительным, но с природным тактом, хотя и наивным. Иногда, бывая с Суровым один на один, спрашивал:
— Колы ж Мышко приидэ, товарыш капитан? Ото ж йому радости будэ голубив, бачыте, скильки!
А в дни, когда приходило письмо от Веры, спрашивал, напуская на себя безразличие:
— Ну, што там Мышко пышэ? Скоро вернется?
Городок заставы был рядом. Суров видел, как прачка выгнала из сарая корову и та, переваливаясь, лениво побрела в сторону луга, что начинался сразу же за забором. Бычок ее, к удовольствию старшины, из ласкового увальня, любимца солдат, вырос в огромного бугая, и теперь его приходилось держать на цепи. Не бугай — зверь вымахал. Суров приказал старшине избавиться от него. Холод, однако, медлил.
До отъезда Веры Суров на полпути к заставе включался в телефонную линию, выяснял у дежурного обстановку и, если все было в порядке, не заходя в канцелярию, шел к себе на квартиру, чтобы, не теряя времени, поспать несколько часов дома.
Без Веры все изменилось.
Обогнув спортгородок и пройдя через калитку за высокую ограду заставы, Суров хотел было направиться в канцелярию, где теперь отдыхал, возвращаясь с границы. Он посмотрел в сторону домика, просто так, механически. И замер, остановясь. У него вдруг пересохло во рту и по спине пробежал холодок. С ним всегда так случалось в минуты волнения. Окна квартиры были настежь раскрыты, на веревке, натянутой от стойки крыльца до старой груши перед домом, сушились его, Сурова, одежда и домашние вещи — ватное одеяло, коврик, два кителя и шинель. Еще какие-то вещи были развешаны под навесом крыльца, но Сурова они не интересовали, как, впрочем, и все имущество.
«Вера приехала!» — обожгла догадка.
Ему стало жарко. Он, обычно спокойный, а по определению Веры, даже и флегматичный, как «каракумский верблюд», вдруг растерялся. Нежданное возвращение — не похоже на рассудительную Веру: она бы телеграммой предупредила.
Растерянность длилась недолго. От калитки, где он остановился, до дома было ровно сто пять шагов. Сто пять «пограничных» шагов по выложенной кирпичом и посыпанной желтым песком дорожке. В обычной обстановке расстояние покрывалось в полторы неторопливых минуты. Суров пробежал их за пятнадцать секунд и с бьющимся сердцем взлетел на крыльцо, проскочил в переднюю. И увидел седую голову матери.