— Рядовой Шерстнев по вашему приказанию прибыл.

Капитан показал рукою на стул:

— Садитесь, рядовой Шерстнев.

За окном молнии освещали сад, вспыхивали в зелени кустов, высаженных вдоль дорожки к калитке. По листьям зашлепали первые капли дождя.

— Садитесь, — повторил капитан.

Скверно, когда сидишь, а на тебя сверху глядят, будто сверлят, беспомощного, с присохшим к гортани шершавым языком. И вопросик с подначкой подбросят, не знаешь, к чему клонят.

— Сколько вам лет?

— Вы же знаете.

— Отвечайте!

«Интересно, какое выражение лица у него? Наверное, злое. Хорошему быть неоткуда — жена не возвращается. И я — не сахар, грецкий орех в скорлупе».

— Сорок седьмого… Считайте.

Сейчас он тебе отсчитает до десятка. И, как прошлый раз, направит по границе до самой гауптвахты пешком. От заставы к заставе.

— Иногда мне кажется, что вам меньше ровно наполовину.

От тихого разговора становится не по себе, лицу жарко, и в горле тесно. С трудом вытолкнул слова:

— Это… неинтересный разговор.

— Перестаньте дурака валять! Героя изображаете, а дрожите шкурой, как щенок на морозе.

Поднялся, не спросясь. Встретился глазами со взглядом Сурова.

— Сидеть!..

Хотя бы крикнул. А то шепотом, а у самого лицо — как из камня.

— Вы кому служите? — спросил, как гвоздь в башку вогнал.

— Разрешите…

— Вы мне сапоги чистили?

— Нет.

— Носили воду? Отвечать!

— Нет.

— Рубили дрова?

— Да нет же!

— Встать!

Шерстнев поднялся, старался не глядеть в черные, налитые гневом глаза под черными же, сведенными в одну линию бровями.

— Так вот я спрашиваю: кому вы служите?

От устремленного на него взгляда Шерстневу стало не по себе:

— Родине служу.

— Чего же вы валяете дурака?

— Я ничего…

Капитан ударил ребром ладони по столу:

— Вот именно — ничего, пустое место. А смотрите на всех свысока: я, дескать, сложная натура, у меня извилин не сосчитать. Что мне там какой-то старшина с семью классами образования и все эти селючки вроде Бутенко, Азимова! И хвастунишка отчаянный. Зачем наврали девчонке, что окончили институт? Вас же выгнали со второго курса за непосещаемость.

— Какой девчонке?

Краска бросилась Шерстневу в лицо.

— Лизе.

Капитан покачал головой, разгладилась морщина над переносицей — видно, отошел.

Ветер хлопнул оконной створкой, задребезжали стекла. Вовсю хлестал ливень. Капитан закрыл окно, вернулся к прерванному разговору.

— Сожалею, что ваше хамство не карается Дисциплинарным уставом. Я бы за старшину на всю катушку. Хотел бы знать, какая ржа вас точит. — Он снял фуражку, пригладил рукой ежик. — Идите, Шерстнев, и подумайте хорошенько. И перед старшиной извинитесь. Вам когда на службу?

— В четыре.

— Идите отдыхать.

Случись вызов к капитану по другому поводу, ребята были бы тут как тут — с советами, расспросами, сочувствием.

В ленинской комнате по-прежнему крутили пластинки, и никому не было дела до него, Игоря Шерстнева, будто он сегодня совершил преступление. Прошел пустынным коридором в свое отделение. На койках лежали Мурашко и Цыбин — спали. Или притворялись, чтобы не разговаривать с ним. То и дело комнату освещало вспышками молний.

Шерстнев лег на койку. На капитана не было ни обиды, ни злости. Все слова, какие сказал капитан Суров, он принимал. Они были правильные, и ни изменить их, ни добавить к ним. Что обижаться на Сурова! Это его право. И обязанность. Другой на его месте отвалил бы на всю катуху.

С улицы обдало заревом, грохнуло.

С испугу дурным голосом взревел Жорж.

Мурашко и Цыбин не шелохнулись, спали перед выходом на границу.

Шерстнев подумал, что надо постараться уснуть, и вдруг приглохшая было мысль о Лизке едва не сорвала с постели: ведь он должен встретить ее на станции…

Еще несколько месяцев назад он Лизку, как, впрочем, и других девчат до нее, не принимал всерьез, из озорства называл ее конопатенькой, а она с неприкрытой яростью кидалась к нему с кулаками, бледнела, и веснушки на щеках и носу проступали еще ярче. Он не допускал и мысли, что наступит время и ворвется в его сердце нечто тревожаще новое, что Лизка, если захочет, сможет вить из него веревочку, играть, как ей вздумается, а он готов будет все стерпеть, лишь бы была с ним одним.

…Девчонка повзрослела как-то вдруг, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку с правильными, как у матери, чертами лица, отцовскими бровями — вразлет — и рыжей копной волос, которые трудно поддавались гребешку.

А еще не так давно, приезжая из интерната на каникулы, по заставскому двору носилось рыжее существо с двумя косичками, похожими на мышиные хвостики, с выступающими вперед острыми коленками, с которых не сходили царапины. Коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, так и стригли по сторонам. Бывало, Лизка сунет конопатенький, в рыжих веснушках, нос туда, где меньше всего ее ждали, скажет тоненьким голоском что-нибудь дерзкое и поминай как звали. Строевые занятия — она тут как тут. Стоит в сторонке, смотрит, молчит. И вдруг пискнет фальцетом:

— Прокопчук, как ходишь, чамайдан! Разверни плечи. Плечи разверни, каланча пожарная.

И уже нарушен ритм шага, строй сбился с ноги. Давится смехом офицер, хохочут солдаты.

А Лизка издалека кричит:

— На левый хланг его, непутевого!

Прокричала, и след простыл. Потом она уже у вольера, куда не каждый солдат осмелится подойти. Сидит на корточках, воркует:

— Рексанька, хороший ты мой… Заперли тебя, бедненького. Рексанька на волю хочет. Что, миленький, плохо тебе?.. У-у-у, гадский бог, я ему дам, инструхтору.

А начальство на заставу нагрянет, Лизка и здесь не опоздает. Правда, когда немного постарше стала, стеснялась. Чужих людей. Солдат — нет. Крутят кино — втиснется между двух солдат, ткнет локтем соседа, чтоб подвинулся:

— Расселся!

И притихнет, будто нет ее. На экране чужой, неведомый Лизке мир. Она погружается в него, как в озеро, когда, купаясь, ныряет. Утопит голову в ладошки, сидит, чуть дышит.

Да-а, Лизка… Шерстнев лежал и вспоминал.

…Лизка собирала землянику. Шла одна лесом. Ягод на пригорке было множество, она быстро наполнила литровую банку, не услышала, как он подкрался к ней.

— Давно ждешь?

Лизка вскочила на ноги — испугалась.

— Тебя, что ли?

— Сама же свиданку назначила. Нехорошо, Елизавета Кондратьевна, слово надо держать. — Он ерничал, поигрывая бровями и приглаживал усики тем игривым приемом, какой действовал безотказно где-нибудь в Минске у кафе «Весна».

— Проходи, кавалер. Небось сиганул в самоволку.

— Догадливая барышня. Сиганул. Заметил среди зелени этакий яркий цветочек… Молодой, интересный мужчина не устоял.

— Воображала. — Сорвала ромашку, и желтая пыльца осела на белой блузке. Пошла, не обращая внимания, безразличная.

Догнал ее, отнял банку.

— Лес кругом, граница рядом. Лизочка, я буду твоим телохранителем. Змей здесь видимо-невидимо.

— Отдай банку, не для тебя собирала. — Рассмеялась: — А ты отличишь ужа от гадюки, телохранитель? Отдай же, Дон-Кихот, ха-ха-ха. Рыцарь печального образа, ха-ха-ха.

Он улучил минуту, когда ее руки были заняты банкой, и поцеловал в смеющийся рот; хотел было еще раз, но она с силой ударила его по лицу:

— Вор!

— Ты что?

— Ворюга, крадешь. — Лизка отпрыгнула в сторону. — Фу, слюнявый.

Его изумила ее хищная ярость — казалось, сделай он шаг ей навстречу и она ударит банкой.

— Ну ты сильна, Лизуха! Выдала.

— Лизухой корову кличут, студент.

Он пропустил мимо ушей это ее «студент», принялся выспрашивать, как окончила десятилетку, думает ли дальше учиться и в каком техникуме или вузе. Сначала Лизка относилась к нему с недоверием, поглядывала искоса, следя за каждым его движением и готовая влепить ему еще одну оплеуху. Но он не дал ей повода подумать о нем плохо, стал рассказывать о себе. Получилось само собой, что до заставы они шли, разговаривая мирно и дружелюбно. Лизка рассказала, что документы отправлены в лесотехнический, что год после окончания десятилетки она пропустила, но ничего страшного, у нее уже год рабочего стажа в лесничестве — теперь примут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: