Пришли Константин Петрович с Мишкой. Сын был по-взрослому сумрачен. Положил ранец с книгами, снял с себя курточку и лишь потом подошел.
— Уезжаешь? — спросил.
— Да, Мишенька, завтра. Отозвали. Я бы, конечно, еще побыл с тобой, но… служба, сынок. Потом потолкуем. Иди мой руки, будем обедать.
— Пап…
Суров вздрогнул от тихого оклика, от недетски придушенного голоса:
— Что, Миш?
— Возьми меня туда. Честное-честное, буду в школу ходить пешком, увидишь, я не надоем… Возьми, пап, а?
Мишка смотрел на него такими глазами, что у Сурова похолодело сердце. Взяв себя в руки, сказал:
— Разве тебе дедушка не говорил, что меня отзывают из отпуска? Раньше срока, ну, как тебе объяснить, чтобы ты понял?.. У меня еще неделя отдыха, а вот вызвали.
— Ну и что?
— А то, сын, что, может быть, переведут меня куда-нибудь на новый участок границы. И вдруг там ни школы близко, ни квартиры не будет. Понял?
Мишкино лицо потускнело:
— Все с папами…
Обедали с большим опозданием — в шесть. Мишка пошел гулять и долго не возвращался. Пришел со двора таким же сумрачным, каким вернулся из школы. Константин Петрович раздобыл бутылку марочного вина, разлил всем в фужеры, не обделил и внука, но Мишка пить не стал, даже не улыбнулся.
— Не надо, деда, — сказал тихо.
Сурову было мучительно больно. Вера держалась лучше всех, пробовала шутить, ласкала сына. Мишка уклонялся от ее ласк, наскоро поел и ушел в свою комнату. Вскоре к нему ушел и Константин Петрович. Обед был скомкан.
Ранняя темнота подступила к окнам. Вера зажгла свет, повертелась перед зеркалом, вышла и снова вернулась с подкрашенными губами и припудренным носом. Сурова не покидало тягостное состояние, перед глазами стоял Мишка, сумрачный, с тоскливым недетским взглядом. Хотелось пойти к нему. Но что сказать? Где найти слова, чтобы утешить мальчишку?
— Ну ты хоть можешь не киснуть? Что с тобой, Юра? — Вера взяла его за локоть. — Атмосферочка, скажу я тебе, великолепнейшая, как на похоронах.
— Что ты предлагаешь?
— Вылазку в кафе. Потанцуем, на публику поглазеем. Ты будешь джентльменом и угостишь вкусненьким. Поехали, Суров.
Предложение было не из худших, во всяком случае, куда интереснее, нежели сидеть дома, прислушиваться к себе самому, втихомолку беситься от неопределенности.
— У меня десятка осталась, — признался, краснея и думая, что сейчас Вера спросит, где его деньги, а он не сможет сказать, что большую часть их отдал на строительные материалы для Холода.
— Пустяки! Трешки хватит. — Вера беспечно рассмеялась. — Легли на курс.
Где она подхватила это выражение, он не знал, хотя из ее уст слышал впервые. На Вере был белый гольф и черная юбка. Волосы у нее отросли, лежали на плечах, черные, слегка курчавившиеся, тускло отливая неровным блеском.
В кафе, куда они приехали спустя полчаса, играл джаз, было много свободных столиков, горели, переливаясь, неоновые огни.
Суров давно не танцевал, ощущал скованность, было неприятно, что на Веру мужчины пялят глаза — она в самом деле привлекательна, Суров это видел, но не чувствовал той приятной приподнятости, как раньше, когда она, нарядная, приезжала к нему на пляж или встречала дома. Раздражали постоянно меняющие цвет неоновые огни. Танцуя, он без конца ловил на себе завистливые взгляды. Что до Веры, то она была в своей стихии. По ее виду трудно было предположить, что в ней сейчас происходит борение чувств.
Лишь много позднее, в вагоне, Суров понял, что вылазка в кафе была маленькой Вериной хитростью, тактическим ходом: «Сравни, дескать, город и твою глушь».
Домой возвращались поздно, где-то в первом часу ночи, но, как и днем, на улицах было полно гуляющих, горели огни реклам, слышался смех. Вера шла, возбужденная танцами, тяжело опираясь на локоть Сурова. Глаза ее блестели, в них вспыхивали, отражаясь, неоновые огни световых реклам. Небо заволокло тучами. Трамваи шли редко, и Суров спешил, чтобы успеть до дождя.
Дождь хлынул, когда они уже были в квартире.
— Вот и кончился наш прощальный вечер, — сказала Вера, стаскивая через голову гольф. — Все, Суров. — В ее голосе зазвенели долго сдерживаемые слезы. Сняла гольф, не освободив из рукавов руки, села, будто связанная, на диванчик в горестной позе. — Скажи что-нибудь.
Он высвободил ее руки, сложил гольф.
— Все, как прежде, Верочка. Я не могу здесь, ты не можешь там. Где же выход?
— Если бы ты хотел…
— Только без слез. И тише, пожалуйста. Спят ведь.
Глотая слезы, принялась раздеваться. Обычно она стыдливо поворачивалась к нему спиной, и он видел ее загоревшие до бронзового оттенка плечи с белыми полосами от лифчика. Сейчас Вера стояла к нему лицом, всхлипывала. Вышла в спальню, и оттуда послышались ее рыдания.
Суров порывался войти. Но сдержался: сто раз об одном и том же! Надоело. Да и бесполезно. Никаких веских доводов, абсолютно никаких причин отказываться от возвращения на заставу у Веры не было. В этой уверенности ее никто и ничто поколебать не могло. Он прислушивался к шуму дождя, сидя на подоконнике.
— Юра! — из спальни послышался голос Веры.
— Сейчас.
Жена сидела в халате на разобранной постели, опустив ноги на коврик. Ее лицо было в слезах, она их не вытирала.
— Хочешь, я поеду с тобою… ненадолго?
— Зачем?
— Не знаю… Юра… Юрочка… Помоги нам всем.
— Ты говоришь глупости. — Я — военный человек. Куда прикажут. А на время… Что значит на время?..
Сел рядом, стал втолковывать, как маленькой, что жить дальше вот такой раздвоенной жизнью нельзя ни ему, ни ей, что он собирается в академию и три года, если примут его, будут жить в столице. Что после — увидим, время покажет. После, конечно, тоже будет граница, но, вероятно, не на заставе.
Когда он умолк, она отстранилась:
— Нет, Юра, я здесь останусь. Не могу и не хочу. Хочется немного счастья. Не могу быть просто хорошей женой и просто хорошей матерью. И ты от меня не требуй.
— Такого я не требовал.
Вера упрямо тряхнула головой:
— Какая разница — ты, другой ли? Быков сказал. Он — политработник, и ему по штату положено следить за нашей нравственностью, хранить в святости семейный очаг офицерского кор-р-р-пуса.
Она легла, накрывшись одеялом до подбородка.
Суров вышел в другую комнату, закурил, стряхивая пепел себе в ладонь. Дождь перестал, и было слышно, как срываются и шлепают по лужам отдельные капли. «Что ж, — думал Суров, — все ясно: Вера требует невозможного, а он не только не хочет, но и не может уволиться, чтобы быть мужем при жене. Кто отпустит из армии совершенно здорового человека, офицера с перспективой на служебный рост, как принято говорить? Абсурд!»
Докурив, разделся, прошел в спальню, лег, зная, что Вера не спит.
Она беззвучно плакала, уткнувшись в подушку.
Суров молчал, чувствуя, как постепенно им овладевает ожесточение против тупого ее упрямства. Так они лежали, отчужденные, и час и два — долго. Ему казалось, что жена наконец уснула. Самого клонило в сон.
— Юра…
Дрема с него слетела.
— Что?
Она порывисто поднялась, обхватила рукой его шею, пробуя заглянуть в лицо.
— Почему бы тебе не попроситься сюда! Какая разница, где служить?..
— Чепуху мелешь, — сказал он сердито.
— Ради Мишки.
Видно, она и сама почувствовала, что получилось неискренне, но остановиться уже не могла. Разве не любит он сына? Не желает ему счастья? Она, разумеется, уверена, что он Мишку любит больше всего. Так в чем же дело? Надо подать рапорт. В конце концов, можно попросить генерала Михеева он посодействует. Разве не так?
Он лежал, не реагируя на ее горячечные слова, пока она не заметила, что муж не слушает.
— Я не права?
— Спи, тебе нужно уснуть.
— Юра…
— Надоело. Одно и то же. — Принялся одеваться, торопливо, как по тревоге, не думая, что на дворе ночь и что до утра хотя бы он никуда не может уйти.
Она наблюдала за ним, обхватив свои плечи руками и съежившись. Ночник отбрасывал красный свет на ее голые руки, лицо. В глазах застыли красные точки, и вдрагивали ресницы.