— Жена? — тихо спросил сосед.
— Жена, — машинально ответил Ахмет и привычно сунул фотокарточку под подушку.
— Красивая у тебя жена, — сказал Семен и попробовал улыбнуться. Наверно, добрая, правда?
Изуродованное лицо Насибулина осветила улыбка. Он доверчиво передал фотографию, и сосед внимательно глядел на нее.
— Дети есть?
— Мальчик… Вагиф звать. Два лета.
Кто-то шевельнулся в углу, у «голландки». Ахмет выхватил карточку, словно ее могли отнять у него. Установилась тишина. Полоса лунного света пролегла через всю палату наискось, прямо на лицо Насибулина, на уродливый подбородок с перебитой нижней губой. Было душно, остро пахло лекарствами.
— Приоткрой форточку, — попросил Семен.
И только Ахмет протянул к ней руку, как из угла, от «голландки», послышался голос Вацуры:
— Я те открою, криворотый!
Ахмет как-то упрямо, с кошачьей проворностью соскочил с койки босыми ногами на холодный некрашеный пол, подался к окну.
— Ладно, — сказал Семен. — Обойдемся.
Ахмет послушно возвратился на место.
— То-то же! — торжествующе хохотнул рябой.
Утром же как ни в чем не бывало присел к Семену на койку, наколол его колючим зеленым глазом.
— Оклемался? — спросил и ни к чему хохотнул.
— Живой, — ответил Семен без обиды. — Теперь жив буду, парень, улыбнулся он по-хорошему. — Мы еще повоюем.
— А я думал: врежешь дуба.
Рябой сидел, покачиваясь из стороны в сторону, без умолку болтал, упершись здоровой ногой в койку Ахмета. Тот сидел насупленный, похожий на приготовившегося к прыжку маленького зверька, и глаза его светились недобрым светом. Вацура не обращал на него никакого внимания, все время адресовался к Семену, видно упиваясь собственным голосом и мало интересуясь, слушает ли сосед его разглагольствования.
— Поговорил, хватит, — сказал вдруг Семен. — Иди.
Рябой ничуть не смутился, по обыкновению хохотнул. И вдруг, изогнувшись влево, незаметным движением запустил руку под подушку Ахмета и выхватил фотографию. Даже оспины на лице у него побледнели от удовольствия.
— Отдай! — взвился с кровати Ахмет. Побелев от негодования, спрыгнул на пол. Яростный крик его, дробясь и звеня, переполошил всю палату. — Отдай, исволышь!
Вацура поднял руку над головой, дразня Насибулина, тряс фотокарточкой и тоненько хохотал. Палата возмущенно откликнулась — кто-то замахнулся на Вацуру, кто-то пробовал его урезонить. Прибежали Петр Януарьевич с Олечкой, дежурная сестра Женя.
Олечка не сразу поняла, почему в палате установилась какая-то мертвая, пронзительная тишина, почему Вацура все еще с поднятой над головой фотографией пятится в испуге и оспины на его исклеванном лице обретают желтоватый цвет, выделяются инородными пятнами. Лишь когда он, как бы защищаясь, поднял перед собой костыль и уперся спиной в крашеную стену, Олечка обернулась назад, захотела крикнуть и не могла.
Помогая себе здоровой рукой, с койки медленно поднимался Семен. Без кровинки в лице, обрамленном светлым пушком, худой и страшный в мертвенной бледности, поднялся на ноги, шатнулся, но устоял и, глядя перед собой, сделал первый неуверенный шаг.
— Ты что, ты что… шуток не понимаешь? — забормотал в испуге Вацура. Я ж хотел только пошутить… — В зеленых глазах рябого плеснулся ужас.
В одном нательном белье, с волочащимися по полу тесемками холщовых кальсон, пугающе гневный Пустельников приближался к саперу. Высокий, на голову выше, протянул здоровую руку за фотографией, взял ее и в ту же секунду выпростал взятую в гипс правую и с силой обрушил кулак на рябое лицо…
— Все произошло в считанные секунды, я предпринять ничего не успел. Петр Януарьевич, вспомнив, разволновался. — Понимаете, суть даже не в том, что ударил. Бывает. Меня изумило другое. Потом, когда все успокоилось, я все равно не мог взять в толк, как Пустельников, добрейший парень, поднял на товарища руку. Он же по своему характеру мухи не обидит. Наверное, Вацура отчаянную гадость сказал.
— Именно гадость! — Ольга Фадеевна тоже взволновалась. — Перед самой выпиской Семен мне правду сказал. Этот негодяй Вацура нанес Ахметке смертельную обиду. И Семен не стерпел, заступился.
— Надо было как-то по-другому, — вздохнул Петр Януарьевич. — Дорого ему это стоило.
Ударил плохо сросшейся рукой и без сознания рухнул на пол. К старому перелому добавился новый, спину к тому же побил, ударившись о кровать.
И странно, с того самого утра дела Семена пошли на поправку. Через неделю стал самостоятельно подниматься. Вацуру к тому времени выписали, в семнадцатой появились новички, среди них оказался земляк Ахмета, тоже татарин, однако Насибулин будто прирос к Семену, стал его тенью.
— …Помню, однажды в кабинет ко мне постучался Пустельников. Я был занят отчетом, не сразу понял, зачем он ко мне пришел, признаться, слушал вполуха. А он, вы думаете, зачем пожаловал?.. «Товарищ военврач, говорит, — надо Насибулину повторить операцию. Вся палата просит». Ни больше ни меньше. Толкую ему: все возможное сделано. Он стоит на своем, упрямец, доказывает: «Никак ему с таким лицом домой невозможно. Жена у него очень красивая. Оба будут несчастны». Он просил невозможного, и сколько я ему ни доказывал, остался при своем мнении, с обидой ушел от меня.
Пока муж рассказывал, Ольга Фадеевна сидела с напряженным лицом, молчала, нервно теребя колечко на сухоньком пальце руки.
— Зато он вам всем доказал, — зарделась она. — Преподнес урок человечности. Простой солдат носом ткнул военврача второго ранга!
— Зачем ты так, Олечка!
— А тебя совесть не грызет, Петр?
— Абсолютно.
— Ведь вы, врачи, обязаны были добиться, чтобы Ахметку поместили в спецбольницу для челюстных, а не он, простой солдат.
— Делать ему нечего было, вот и писал во все концы.
— Прости, Петр, я не хочу обидеть тебя. От обиды на душе веселее не станет. Но Сеня не от безделья писал, ты несправедлив. У него это шло от душевной потребности творить людям добро. Он Ахметку очень жалел, мужество в нем поддерживал, если выражаться высоким штилем.
— Какое там мужество. Ты, как всегда, что-то гиперболизируешь. О каком мужестве ты говоришь, Олечка, при чем оно?
Ольга Фадеевна трудно вздохнула:
— Вы, мужчины, все принимаете в двух измерениях: это — хорошо, то плохо. Для вас середины не существует. А знал ли ты, муженек мой любезный, уважаемый подполковник медицинской службы, что Насибулин вешался, что Семен из петли его вынул? В ту самую ночь после столкновения с Вацурой?
— Впервые слышу. А ты знала об этом?
— Разумеется.
— И молчала?
— Семен просил. Он-то и заставил себя подняться, потому что опасался, как бы Ахмет чего не сотворил с собой.
Петр Януарьевич притворно вздохнул, развел руки в стороны — дескать, вот они какие женщины!
— А что еще ты приберегла, Олечка? — спросил он, прищурившись. Выкладывай заодно остальное.
— Было бы что.
Рассказ второй
С тех пор как он стал «ходячим», его только и видели на подоконнике палаты с книгой в руках. Собственно, книгу он лишь поддерживал на коленях левой рукой, правую же, взятую в гипс, держал на отлете, будто защищал свое место от посягательств других. Окно выходило в жиденький парк, но наступил май, и буйно зазеленевшая листва скрыла черные пни тополей, срубленных еще недавно хозяйничавшими в поселке оккупантами, заполнила пустоты в поредевших аллеях, сейчас пронизанных ярким солнцем; с высоты третьего этажа, с подоконника, окрашенного белой эмалью, как с наблюдательного пункта, просматривался парк, квартал разбитых домишек, речка в пологих берегах, взорванная пристань по ту сторону реки, дальний лес.
На лес и на речку Семен мог смотреть часами. Они напоминали ему о доме, о родной стороне на Оршанщине, где тоже вокруг темнели леса и поблизости дома, буквально в нескольких минутах ходьбы, протекал Днепр, только пристань была значительно солиднее, хотя ее, очевидно, тоже взорвали фашисты, как эту.