— На редкость чистый был парень, — сказал он вслух о Пустельникове, по всей вероятности, думая непрестанно о нем. — Знаете, я почему-то пребывал в убеждении, что он обязательно прославит себя. — Вдруг пригнулся ко мне. — А ведь он в Олюшку был влюблен. Я это знал давно. — Сказал и предостерегающе приставил палец к губам. — Она до сих пор не догадывается.

Мудрая старость тоже бывает наивной…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Тогда мы Козленкова застали врасплох. Говорить ему было трудно. Небольшого роста, преждевременно поседевший, с одутловатым после тяжелой сердечной болезни лицом, он обернулся к внучонку, лазавшему по полу на ковре, как бы ища у него защиты.

— Лучше я напишу вам, — сказал Филипп Ефимович через силу. — Как смогу, напишу. А сейчас, простите, не готов к такому разговору. Тяжело старое поднимать.

— Ну что ты, Филипп! — вмешалась жена Козленкова, красивая, пышущая здоровьем женщина. — Люди в такую даль ехали. — На ее добром лице появилась просительная улыбка. — Успокойся, поговори. Разве обязательно волноваться?

Филипп Ефимович укоризненно посмотрел на жену.

— Всегда ты…

Она, успокаивая, положила ему на плечо свою руку.

— Просят же. И на улице вон что творится! Завируха. — Поставила стул для меня, мужу придвинула кресло. — А у нас уютно, тепло, никто не мешает.

Бесновалась метель. В окно стучала снежная крупка. На ковре смеялся ребенок. Откуда-то сбоку, из-за стены, слышалась веселая музыка, в соседней квартире, слева, во всю мощь горланило радио, этажом выше грохнулось и разбилось что-то стеклянное — дом жил, пульсировал.

Тихо, на цыпочках вышла жена Филиппа Ефимовича. Он продолжал стоять, упершись рукой в спинку кресла.

— Тогда тоже мело, — сказал он раздумчиво. — Накануне снег выпал, больше метра накидало… Если бы не снег, обернулось бы все по-другому. — Он промолвил это с нескрываемой болью, присел на краешек кресла и сразу вскочил. — В Поторице вы уже побывали?

В Поторице мы еще не были. Когда-то там стояла застава, и все, что относилось к Семену, было связано с этим селом на берегу Западного Буга, с заставой, бывшим помещичьим домом, в котором сейчас помещалась школа, носящая имя Пустельникова, с тремя сестрами, злодейски убитыми незадолго до последнего боя.

— Побывайте раньше в Поторице, — с мягкой непреклонностью попросил Козленков. — Повидайтесь там с Г., может, вам он правду расскажет о сестрах. Ведь он в одном доме с ними находился. И в ту страшную ночь, когда бандеровцы их умертвили, он был на месте. Я не убежден, но… чем черт не шутит, попытайтесь. Кстати, в Поторице живет близкий товарищ Пустельникова Андрей Слива. Его еще прозывают Синим Андреем, бывший мой пограничник. В том бою он тоже участвовал. Правда, он не особенно разговорчив, но вам, может быть, и расскажет — Семена он любил, большими друзьями были. — Так напутствуя нас и провожая из дома, Филипп Ефимович на этот раз от разговора ушел. — Обязательно зайдите в школу, — посоветовал напоследок. — Там хорошие люди, помогут.

Рассказ третий

Раздеться Г. отказался. В куцем полушубке, неуклюже громоздкий, с трудом протиснулся между столов, закрыл узкий проход, простуженно кашлянул, осмотрелся украдкой. И когда после нескольких общих фраз его спросили, помнит ли он историю с убитыми прачками и может ли ответить на некоторые вопросы, относящиеся к гибели девушек, он как-то сморщился одной стороной лица — словно зубы болели.

— А что я мог, пане? — спросил страдальческим голосом. — Вызвали начальники, отдали приказ: «Будешь тут Советскую власть представлять». И весь разговор. До копейки, значит. Будешь — и кончено! Согласия не спрашивали. Время военное, разговоры короткие. Хочу я, не хочу — им дело маленькое, им наплевать, начальникам. Приехали — уехали. А я за войта тут оставайся. А с меня какой войт?.. Писать-читать не умею, крестик заместо фамилии ставлю. Так и так, говорю, панове-товарищи, дайте спокойно дыхать, найдите другого, а я, значит, простой мужик, куда мне в политику? За нее свинцовую галушку схватишь. Начальники слухать не хотели. Печать в зубы бери, на справки всякие ставь. Взял. Ставлю. Крестик пишу. Вечер придет, запрусь в хате, и хоть ты стреляй, хоть режь, хоть жги — не выйду. А то еще куда в другое место ночевать иду, як волк хоронюсь. Так и жил. Вперед себя беду толкаю, абы дальше…

В учительской было тесно, не повернуться. Два шкафа, набитых наглядными пособиями и учебниками, кумачом на лозунги и красками, ученическими тетрадками и еще всякой всячиной, три стола в чернильных пятнах. И посредине он, бывшая власть, на краешке табурета, в поношенном, когда-то коричневом, теперь неопределенного цвета кожухе в заплатах и подшитых кожей кустарных валенках, похожих на бахилы петровских времен. Раскосмаченную голову опустил вниз и редко ее поднимал, пряча глаза за набрякшими стариковскими веками.

Кто-то любопытный дважды подходил к дверям учительской, старик умолкал, выжидая; слышался скрип половиц, осторожные шаги.

— Уши бы вам поотсыхали! — ругнулся и сплюнул наш собеседник. Завсегда вот так: где двое соберутся, третий нос сует — знать ему надо все, хай бы ему ухи позакладало!.. И тогда так водилось, и сейчас бывает не лучше…

Он говорил. Мы молчали. И он умолкал надолго. Его натруженные руки в разбухших венах жили сами по себе, независимо от того, говорил он или молчал: то вдруг сжимались уродливо толстые пальцы с выпуклыми ногтями, то разжимались, и руки падали вниз, с колен, обтянутых ватными брюками.

— Шкода балакать, — как бы очнувшись, ронял он. — Зачем старое вспоминать? Разговорами девок не воскресишь, царство им небесное. Считай, без малого тридцать годочков утекло, убежало с того часу, как их побили.

— Кто их побил?

— Ну, хлопцы.

— Какие хлопцы?

— Что девчат порешили.

— Бандеровцы?

— Кто их разберет? Всякие с оружием ходили. Бандеровцы, бульбовцы, власовцы — мильён. Одни — днем, другие — ночью. И все требуют хлеба, масла, яиц, мяса, одежды. Все — дай, дай.

Опять восково налились кулаки, двумя молотами обрушились на обтянутые ватой колени, усы задергались, как у рассерженного кота.

На молодого прапорщика это не произвело впечатления.

— Не щенят утопили в реке, — сказал он с упреком. — Людей! К тому же женщин! За тридцать лет можно было узнать, кто убийцы.

Старик непроизвольно сжал кулаки.

— Вы что себе думаете, товарищ офицер, и вы, пане?.. Плохо про меня думаете. За побитых девчат на моей совести грех не лежит, вот ни такусенький. — Потянул щепотку пальцев ко лбу, но снова уронил руку, не осенив себя крестным знамением.

— Вас не обвиняют.

— Чи ж я басурман какой или душегуб? Если разбираться, если по справедливости, так те девки сами виноваты, за свою глупость поплатились. Два раза им хлопцы писали предупреждение, по-хорошему упреждали…

— Какие хлопцы?

— …и я сколько раз говорил: «Не искушайте судьбу, девки, бога не гневайте, подобру-поздорову выбирайтесь отсюдова. Раз они вас не хотят тут видеть, уезжайте». Кроме Поторицы, слава Ису, есть хорошие места.

— Кому они здесь мешали?

— Вы, товарищ офицер, чи вникнуть не хочете, чи в самом деле не понимаете… Они же не местные, эти девки. Переселенки из Польши. И отец ихний чистокровный поляк…

— Ну кто же все-таки требовал, чтобы девушки уехали из Поторицы?

— …на бисову маму тому поляку было переселяться? Жил бы в своей Польше. Так нет же, до Львова подался. Только его там и не хватало. А дочек своих тут покинул, в Поторице. Пока те не наскочили…

— Бандеровцы?

— …выбрали момент, когда пограничники сняли с дома охрану, кудысь-то подались по своим пограничным делам. Ну, те, значит, воспользовались моментом. Юлю и Стефу с автоматов прикончили, им легкая смерть досталась. А Милю, горбатенькую, с печи вытащили и того, значит, посекли со злости… Думаю, выбрали момент удачно.

— Подсказали.

— Слава Ису, не я.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: