Ее голос заглушил скрипку. Мальчик недовольно пробурчал:
— Никого я не жду.
— Неправда, — не отступала девочка, — чего ради стоять на дожде, если никого не ждешь.
— Я ходил за хлебом, — пояснил мальчик, — вот видишь… хлеб.
Девочка не обратила внимания на хлеб.
Она сказала:
— Ты ждешь Диану.
— Нет!
В его голосе прозвучало отчаяние. Но круглолицая стояла на своем:
— Ты всегда ждешь Диану.
Большой черный футляр от виолончели показался ему уродливым чемоданом. Ему захотелось вырвать его и бросить в лужу. Но девочка вовремя замолчала. Она доброжелательно разглядывала его. Он не знал, что делать, и трогал рукой теплый хлеб.
— Пойдем, — сказала девочка, — что мокнуть.
Ему ничего не оставалось, как пойти рядом с ней.
Ярко освещенный дом музыкального училища растворился в дожде.
Через несколько шагов девочка протянула ему виолончель:
— Понеси. А то тяжело.
Он взял в руку этот большой нескладный предмет с чемоданной ручкой и почувствовал себя удивительно неловко. Казалось, что все знают, что ему хочется нести скрипку, а он тащит виолончель. С непривычки нести виолончель было не так-то просто: она била по ноге, задевала за водосточные трубы. И его спутница вскрикивала:
— Ой, осторожно! Инструмент стоит кучу денег!
Потом она сказала:
— Я часто вижу тебя около музыкального училища.
— Я хожу за хлебом, — ответил мальчик.
— Ну да, — согласилась девочка.
Она уже не вспоминала о Диане.
— Знаешь что, — предложила она, — пойдем ко мне. Я сыграю тебе ноктюрн. Мы будем пить чай.
Он ничего не ответил. Он вдруг подумал, как было бы хорошо, если бы рядом была Диана. И если бы она сказала: «Я сыграю тебе ноктюрн. Мы будем пить чай».
Он бы нес ее скрипку, как пушинку, даже если бы она весила больше, чем виолончель. Он бы с радостью слушал скучный ноктюрн и пил бы чай. Как странно, что с одними людьми хочется все, а с другими — ничего.
— Так пойдем? — повторила девочка.
— Все равно, — сказал он.
— Вот и хорошо!
Она улыбнулась, и лицо ее стало еще круглее.
Дождь не проходил. Он обволакивал фонари, здания, силуэты деревьев. Все предметы теряли форму, расплывались. Город обмяк от дождя.
А почему он должен стоять под окнами и ждать Диану? Она пробегает мимо легко и свободно. Ей все равно, стоит он или не стоит. Есть он или его нет. Она стучит каблучками по камням. А эта сама заговаривает, и не убегает, и зовет его слушать ноктюрн и пить чай. И доверяет ему виолончель, которая стоит кучу денег.
Он вдруг подобрел. Ему захотелось сказать своей спутнице что-то приятное. Нельзя же все время дуться.
— Хочешь хлеба… теплого? — спросил он,
Она кивнула головой.
Он полез за пазуху и отломил кусок хлеба. Хлеб остыл, но был мягким.
— Как вкусно! — сказала она.
Он был доволен, что ей понравился хлеб.
— Ты любишь музыку? — спросила девочка.
Он покачал головой.
— Это твой большой недостаток, — подчеркнула она, — но ничего. Я научу тебя любить музыку. Идет?
— Идет!
Все складывалось очень хорошо. Круглолицая уже не казалась ему такой круглолицей и вообще была славной девчонкой. Она уводила его от нудного дождя. Больше он не будет искать окно со скрипкой, а будет прислушиваться к голосу виолончели. Надо только получше запомнить, какой у нее голос.
— Ты хороший парень… — как бы невзначай сказала его спутница.
И он тут же согласился с ней.
Он согласился с ней и вдруг как бы запнулся. Ему показалось, что это не он шагает по дождю с большой, тяжелой виолончелью, а кто-то другой. И этот другой не имеет никакого отношения к неприступному зданию музыкального училища, к его таинственной жизни, к ярким окнам, у которых свои разные голоса. Все пропало. И его самого уже нет…
В следующее мгновение он остановился. Он поставил большой черный футляр на мокрый асфальт и прислонил его к дому. Футляр стал похожим на черную ящерицу с длинной шеей и маленькой головкой.
— Пока!
И побежал.
— Куда ты?.. — крикнула ему вслед девочка.
Но он не оглянулся и ничего не ответил. Он бежал обратно к музыкальному училищу, к скрипке, к самому себе.
Олин голос
Когда Оля уехала в Евпаторию, Володькина жизнь стала такой пустынной и неустроенной, словно он сошел не на своей станции и блуждает по незнакомым улицам, среди чужих людей. Ему казалось, что Оля уехала не на время, а навсегда, и он, Володька, ей больше не нужен, потому что в этой Евпатории сколько угодно таких Володек, есть даже получше, и они ходят по утрамбованному волнами песчаному берегу, след в след за Олей.
«Пусть ходят!» — мысленно говорил Володька и мысленно протестовал: «Нет, не пусть!» Володька чувствовал свое бессилие. Он готов был кинуться в бой хоть с ветряными мельницами. Но откуда в большом городе взяться дряхлым крылатым мельницам?
Володька не находил себе места. Он бесцельно слонялся по городу, стараясь отвлечься от мрачных мыслей. На его пути возникали телефонные будки. Из этих будок он всегда звонил Оле. Не было в городе такой будки, из которой бы он не звонил Оле. И когда раздавался ее голос, телефонная будка оживала, наполнялась теплом, весельем. Будка вместе с Володькой взлетала в небо и кружилась над городом. А люди не знали, что будка летит и кружится, они нетерпеливо стучали в толстое стекло медными «двушками». Володька не слышал стука, он сильней прижимал трубку к уху, и казалось, не телефонная трубка, а сам Володька был прикован цепью к телефону-автомату.
Теперь, без Олиного голоса, телефонные будки как бы вымерли. Они стояли как памятники счастливому времени, когда Оля не уезжала ни в какую Евпаторию. А что, если распахнуть тяжелую дверь, опустить монетку и набрать знакомый номер?! Эта неожиданная, лишенная всякого резона мысль пристала к Володьке, как колючка репья. Володька прошел мимо нескольких будок. Репей держался крепко. Володька нащупал в кармане теплую монетку. Прошел еще квартал… Он подошел к телефону, словно Оля никуда не уезжала. Снял трубку, словно Оля была дома. По привычке, почти не глядя, набрал номер, словно Оля ждала его звонка. Раздались мерные, медленные гудки. Они звали Олю, и каждый гудок отзывался в Володькином сердце болью. И вдруг из трубки в самое ухо прозвучало:
— Я слушаю.
Это был Олин голос. Володька отличил бы его из тысячи. Он знал в этом голосе каждую нотку, каждую хрипинку. Этот голос был всегда одинаково прекрасен: и в телефонной трубке, и у классной доски, и на спортивной площадке. Его звучание было важнее самого смысла слов. Оно само по себе имело смысл.
— Я слушаю.
Что же ты молчишь, Володька? Оля слушает! Нет никакого Черного моря, никакой Евпатории, никаких мальчишек на укатанном волнами песке. Жизнь вернулась в свою счастливую колею. Но Володька знал, что «я слушаю» сейчас произносит не Оля, а ее мама. Голос Олиной мамы был единственным в мире, который трудно было отличить от Олиного.
— Что же вы молчите?
Что же он молчит! Он застыл, растерянный, загнанный в узкую клетку со стеклянными стенами. Надо было немедленно повесить трубку, но ему хотелось еще раз услышать Олин голос, и он сказал:
— Попросите, пожалуйста, Ермакова.
«Вы не туда попали!» Все перепуталось в этой игре. Оставался только Олин голос. Он звучал, несмотря ни на что.
Теперь, когда Володька шел по улицам, телефонные будки притягивали его, словно намагниченные. Это были не простые будки, а бесценные хранилища Олиного голоса. Стоило опустить монетку, набрать номер, и на мгновенье сердце наполняла радость, и ощущение своей полной ненужности пропадало, растворялось в нотках Олиного голоса.
Теперь Володька ждал наступления нового дня, чтобы услышать Олин голос. Этот голос звучал всегда ровно, без раздражений. Он терпеливо отвечал, что здесь нет ни Ермакова, ни Титова, ни Тамары Ивановны и что это квартира, а не телевизионное ателье.