Река и здесь оказалась богатой. Куда ни глянь, всюду на стремнинках пляшут хариусы. Обогнув наш мыс, течение описывало широкий круг и возвращалось назад, на ленивое, как бы спящее мелководье. «В таком месте ловят на клюквинку», — сказал Юлюс, и мы от души посмеялись, вспомнив одного простака. Он тоже работал грузчиком на караване. Это был новичок, только что прибывший. Жадно всем интересовался, особенно — рыбалкой. Местные шутники наплели ему пропасть всякой небывальщины, а он свято всему верил. Хотя бы и тому, что в подобных глубоких заводях крупную рыбу вполне можно ловить на клюкву. Кинул горсть ягод в воду и жди. Главное — не прозевать, не упустить тот миг, когда рыба поднимется на поверхность, захватит клюквинку, раскусит ее и… зажмурится от кислого ее вкуса. В этот момент ее и надо хватать… «А ты не смейся, — заметил Юлюс. — Раньше в наших реках рыба кишмя кишела. Прямо в поселке тайменя из воды вынимали, каждый — с поросенка величиной. А ленки, а хариусы!.. Только с каждым годом рыбы все меньше да меньше. За последние десять лет столько развелось моторок, что во всех реках вокруг поселка рыбу точно метлой повымело. Да и ловят круглый год, никакого роздыха. Даже в нерест! И не удочкой, не спиннингом, а как попало. Переметы ставят, реку перекрывают. А рыбе невтерпеж, инстинкт ее гонит, движется рыба косяком, густо тянет к нерестилищам, а тут ее человек — цап.
Ты подумай только, — говорит Юлюс, — сколько рыбы изводят, если икру бочками солят. Там, куда на моторке не дойдешь, вертолеты используют. Авиация тоже свое дело делает. Летают самолетики туда-сюда, никто не уследит, где они по пути приземляются да что делают. Вот и пошел на убыль таймень, рыба крупная — с самолета заметить просто, вода-то в здешних реках прозрачная. Глянешь с высоты — будто черные поленья на дне валяются. А коли есть таймень, то поймать его — дело плевое. Точнее говоря, он непременно заглотнет блесну. А вот удастся ли вытащить — это уже от рыбака зависит. В каждом самолете вроде обязательного инвентаря стоят спиннинги. А сколько всяких экспедиций! Тысячи людей каждый год располагаются в тайге вдоль рек. И все со снастью — кто с удочкой, со спиннингом, кто с сетью. В иной такой „экспедиции“ не постесняются и самодельную гранату в речку метнуть. Добудут парочку рыбок, а сколько при этом загубят — не счесть.
Особенно мальки гибнут от такой рыбалки, — вздохнул Юлюс и решительно проговорил: — Цивилизация и природа — непримиримые враги. Вся беда в том, что в их единоборстве всегда побежденной оказывается природа, а победителем — человек, цивилизация. — Юлюс вздохнул и с упреком заметил: — А ты чего стал? Закидывай. Есть как-никак надо. Веками природа кормила человека и продолжает кормить. Манна небесная только в библии падает».
Немного погодя я складываю на берегу кучку хариусов.
Мы снова едим ароматную уху.
Снова сыто облизываются собаки.
Снова засыпаем под открытым небом.
Чего еще желать человеку?
Зимовье решили срубить попросторнее — все же нас двое. «Чтобы задами не стукаться», — пояснил Юлюс. Но слишком большая изба — тоже не дело. В зимнюю пору много топлива жрет, да и протопить ее много времени занимает. Дров, положим, тут хватит до скончания века, а вот времени маловато, чтобы их нарубить. Это сейчас, а что будет потом, когда начнется охота? Итак, мы выбрали ровное место, и Юлюс отмерил пять шагов в длину и четыре в ширину. Будет в самый раз. Под нижние венцы свалили лиственницы потолще. Клали бревна прямо на землю, шкурили всего одну сторону — ту, что будет внутри дома. Я волок мешками мох из тайги, чтобы конопатить пазы между бревен, а Юлюс работал топором, прорубал канавку во всю длину бревна. Мне нравилось смотреть, как он ловко орудует, как брызжет щепа из-под топорища, как удлиняется ровный паз. Топор у Юлюса наточен так, что впору им бриться. И ножи у него что бритвы. Сутки напролет мы с ним неразлучны, точно сиамские близнецы, а толком и поговорить некогда: когда работаешь, не до бесед, а после работы — тем более. Тогда мы просто валимся с ног. Во всяком случае я. Работы действительно выше головы. Утром, а иногда и в белую ночь мы валим могучие лиственницы, распиливаем на бревна, шкурим и понемногу сооружаем наше зимовье. А живая, зеленая лиственница тяжелая, как чугун. Кажется, будто отрываешь от земли не дерево, а железную глыбу. Труднее всего поднимать эти бревна на уложенные выше венцы. Просто глаза на лоб вылезают. Поэтому чем выше вырастают стены зимовья, тем тоньше бревна. «Но слишком тонкие брать негоже, — предупреждает меня Юлюс, — зимы здесь лютые, мороз и под шестьдесят подкатывает, бывает, что у деревьев стволы лопаются».
…Вспомнилось Юлюсу.
— Была это не то первая, не то вторая зима. В точности не припомню — память двух- или трехлетнего мальчишки немногое сохраняет, а иногда все из нее испаряется, ничего не остается. В мою память врезалась такая картинка: малюсенькое окошко, вокруг которого вечно кружит облачко пара, как будто окошко дышит; его переплет, сколоченный из тесаных жердей, представлялся мне ртом какого-то живого существа, так как со всех сторон он был утыкан пучками мха — получалось похоже на пышную бороду и торчащие усы; задует ветер покрепче, и ершистые пучки мха дрожат, от ледяного нароста на стекле пыхнет клубком пара и — вниз, будто кто-то хочет накрыть нас всех — отца, мать да меня; стены нашей землянки, скрепленные брусьями, от этого дыхания покрылись кружевом из инея, на потолке повисло множество капель, которые шлепаются на меня сверху. Я часами смотрел в потолок, старательно наблюдая, как постепенно растет, набухает капля, а перед тем, как сорваться, долго дрожит, потом крохотной бомбочкой летит вниз и расшибается о мою постель, оставляя темное пятно. Особенно обильно капало с потолка, когда по утрам мать растапливала железную «буржуйку». В топке с треском горели дрова, в жестяной трубе гудело пламя, в землянке становилось душно, точно в бане, а с потолка начинали шлепаться большие капли. Каждое утро мать варила в закопченном чугунке сосновую хвою. Горькое и едкое пойло она вливала в меня по ложке, присев на корточки у моей лежанки. Темная жидкость была омерзительна, просто неописуемо противна, от одного ее запаха меня мутило. Бедная моя мама со слезами просила: ну, еще ложечку, а отец подавал пример: нальет себе полную алюминиевую кружку этой бурды и прихлебывает, будто настоящий чай. Иногда и губами причмокнет, будто смакует, а мне говорит: «Потерпи, Юлюкас, зато вырастешь здоровым». Потом давал мне кусочек сырого и тяжелого, точно глина, хлеба, две картошины «в мундире» и малюсенькую щепотку соли. Я макал картошку в соль и запивал буроватой жидкостью, в которой была сварена эта картошка, а хлеб оставлял на обед. Краюшка влекла, притягивала, из-за нее я ничего кругом не видел, просто, глаз от нее отвести не мог. И как только, бывало, захлопнется дверь землянки, только затихнут родительские шаги, перестанет хрустеть снег, я тут же выскакивал из-под одеяла и хватал со стола свой хлеб. Выходя, родители всегда старательно закутывали меня, наваливали сверху все тряпье, какое у нас было. Понятно, сам я потом не мог укрыться, как раньше. Зато пока я ел оставленный мне хлеб, я не чувствовал холода. Отщипывал крохотными кусочками, бережно клал эти крошки в рот и не жевал, а ждал, пока растает само. К сожалению, таяли крошки обидно быстро, а мать с отцом возвращались только к концу дня. Они работали подсочниками. Живицу собирали. Специально для этого делались резцы, которыми они прорезали в коре канавки, и по ним сосновая смола стекала в специальный лоток, прикрепленный к стволу пониже. Настоящий праздник у меня бывал, когда отцу с матерью не надо было уходить в тайгу. Но такие дни выдавались редко — разве что ударит мороз градусов в пятьдесят. Такие дни называли актировками. Люди на работу не выходили, а начальство составляло акт и выплачивало за такие дни часть зарплаты. Но чаще всего я целыми днями сидел один, сидел и никак не мог согреться в остывающей землянке. Лучше всего мне это удавалось, когда я весь, с головой, зарывался в ворох тряпья и сворачивался калачиком, как собачонка, дышал себе в живот и так засыпал.