Сам увидишь, как трудно здесь вытерпеть, когда ты отрезан от всего мира. А может, ты и сейчас уже не рад? Тоскуешь по своей милой цивилизации?» «Нет, — ответил я, — нет, что ты!» Хотя, честно говоря, вспоминал Литву все чаще, все острее чувствовал тоску, но отгонял ее прочь и даже себе самому не решался признаться, что есть, гм, такое дело…
— А сейчас сходи да натаскай щебенки, — распорядился Юлюс. — Не жалей, сыпь как можно толще. Чем выше горку насыплешь под печкой, тем крепче будет она стоять. Не то беда выйдет: донце железное, будет накаляться, тепло дойдет до вечной мерзлоты, растопит ее, и провалится наша печечка сквозь землю… Ясно?
Я кивнул головой, взял ведра и понесся к реке. Набрал темного гравия, поволок полные тяжеленные ведра в гору. От тяжести мои ведра аж трещат, кажется, вот-вот оторвутся дужки. Вытряхнул оба ведра в углу и — снова бегом назад…
Солнце откатывается на запад, и мы кончаем работу. Ночь еще не настала, тянется все тот же полярный день, но около полуночи землю уже заволакивает печальными сумерками. Они ложатся легкой дымкой на зубчатую кромку леса, слоятся в теснинах между гор, сквозной пеленой проплывают над поверхностью реки, а вместе с ними подкрадывается и прохлада. Для костра приходится подбирать плашки потолще. Слава богу, валежника и сухостоя тут предостаточно. Остается лишь разрубить на поленья и притащить к костру. Сложишь горку из трех-четырех ядреных плашек, и горят они, согревают нас, рухнувших по обе стороны костра. И сегодня мы сложили на кострище толстые плашки сухостойной лиственницы, а сами отправились проверить перемет, который поставили пару часов назад. Сейчас у нас дел невпроворот, некогда торчать на реке со спиннингом. А сеть ставить нетрудно, тем более что она у нас небольшая, всего на тридцать метров. Поставил, а сам преспокойно трудись у зимовья, потому что знаешь — рыба будет, сеть работает за тебя. Уже издалека видать, как прыгают поплавки, как мечется серебробокая рыба, запутавшись в ячеях. Я кинулся к сети, порываясь тащить ее на берег, но Юлюс удержал меня. Похоже, таймень попался, говорит он и убегает за мелкокалиберным ружьем. В самом деле, в углу перемета из воды торчат словно грабельные зубья. Сначала я подумал, что течением принесло какую-нибудь причудливую ветку или корягу, а это, оказывается, спинные плавники тайменя торчат. «Тяни!» — говорит подоспевший Юлюс. Я стал тянуть сеть с большой осторожностью. Чувствую, как в ней бьется рыба — всякая-разная мелочь, но даже не гляжу на нее, а только глаз не спускаю с тайменя. Идет он покамест послушно, не противясь и не мечась. Когда мы подвели на несколько метров, я так и ахнул: огромная рыбина плавала совершенно свободно, лишь жабрами с одной стороны зацепилась за ячею сети. «Достаточно ей вильнуть хвостом и — только мы ее и видели», — подумал я, и в тот же миг ударом бича щелкнул выстрел, таймень дернулся, но тут же перевернулся навзничь, выставив желтовато-белое крупное брюхо. Юлюс бросился к рыбине, схватил за жабры и волоком вытащил на берег, потом отшвырнул подальше от воды. Из простреленной головы тайменя сочилась струйка крови и, вмешиваясь с водой, окрашивала береговую гальку в оранжевый цвет. «Мелкий тайменишка, — сказал Юлюс, хотя было в этой рыбине не меньше десяти кило. — Настоящей ухи наварим». Он вынул из ножен охотничий нож, отрезал рыбе голову, захватив и часть затылка, затем двинулся к сети, задумчиво проговорив: «Поглядим, что там еще бог послал». Что ж, если это и впрямь бог послал, то надо признать, что он оказался щедрым. В сети трепыхалось с дюжину хариусов, штук шесть усеянных красными пятнышками ленков да тройка отливающих серебром сигов. Последние особенно обрадовали Юлюса. Он отирал руки, причмокивал губами и твердил, что ужин сегодня будет королевский. Редко он так открыто, без стеснения обнажал свои чувства. Мигом вспорол брюшки у сигов, соскреб чешую, выпотрошил, вырезал хребты и тут же обильно посолил и наперчил. «Через полчаса сможем отведать», — сказал он. «Невареных-нежареных?» «Да, сырых, — кивнул он и добавил: — Настоящие жители здешних мест сига не варят и не жарят — сущий грех портить такую рыбу». Затем он набрал полведра воды и окунул туда голову тайменя. Рыба взирала из ведра на этот мир, как мне почудилось, злыми и одновременно задумчивыми глазами, устремленными в одну точку, известную лишь ей одной. Это был пристальный взгляд, и выдержать его было тяжело, и в меня впервые закралось сомнение: правда ли, что рыбы не знают своих детей?
Мы выпотрошили всю рыбу, тайменя засолили и спрятали под мох, на мерзлоте, остальные тушки нанизали на проволоку не посолив. Будет юкола для собак. За два-три дня подвялятся на солнце, сможем кормить Чингу и Чака. Ну а сегодня всем достанется вдоволь тайменьей головы и мясистого балыка.
Сиг от соли сделался розоватым и выглядел вполне аппетитно, но я жевал опасливо, а Юлюс хохотал так, что обе собаки подняли морды и поставили уши торчком. Потом он вдруг помрачнел и спросил, ем ли я селедку. Я ответил, что никогда не отказываюсь. Юлюс укоризненно покачал головой и заметил, что селедка — та же сырая рыба. Только просолена несусветно да черт знает сколько киснет в бочках, пока попадает на стол. А люди-людишки поедают это пересоленное старье да еще нахваливают. А дашь им свежего сига — брезгуют. «Да разве можно сравнить несчастную селедку с родичем лососевых?» Он смотрел мне прямо в глаза и ждал ответа, и мне вспомнился пристальный взгляд тайменьих глаз. Я понял, что спорить бесполезно. Мы все равно не поймем друг друга. Неужто Юлюс маньяк, который без малейшего зазрения совести сметет пресловутую цивилизацию с лица земли? Или передо мной психически больной человек? Ведь я о нем почти ничего не знаю. Прилетел в поселок, искал опытного охотника, чтобы взял меня с собой в тайгу, случайно узнал, что есть такой охотник, к тому же литовец — Юлюс Шеркшнас. Мне объяснили, как отыскать его дом, и я с ним познакомился. Он стоял тогда спиной к калитке, что-то держал в руках, суетился возле металлической бочки, из которой валил едкий дым. Мне подумалось: человек собрался коптить мясо. Кто же еще в этих краях займется копчением мяса, если не выходец из наших краев! Местные люди мясо вялят. Поэтому я обратился к нему по-литовски: «Бог в помочь!» Прут, на который были нанизаны куски мяса, выпал у него из рук и грохнулся наземь, но человек стоял точно вкопанный, даже не повернулся в мою сторону. Я поздоровался еще раз, он повернул голову и долго глядел испытующим взглядом, по-прежнему не раскрывая рта. Позже, через несколько дней, Юлюс признался, что в тот миг он подумал: «Почудилось!» Ведь говорящего по-литовски в здешних местах днем с огнем не отыщешь. Действительно, он смотрел на меня как на привидение. Потом сделал шаг в мою сторону, не поздоровался еще, но все же потрогал за плечо, словно желал убедиться, что перед ним не дух бесплотный, а живой человек. Его поведение тогда не показалось мне странным: человек давно не слышал родной речи, к тому же я нагрянул так внезапно, и моя вина здесь есть — ведь могла сделаться с человеком самая настоящая каталепсия. Не усмотрел я ничего подозрительного и в его споре с бригадиром тогда при разгрузке, а ведь можно было отнестись к этому серьезнее, разобраться, что к чему. То, что глаза его меняют цвет, — разве это ничего не значит? За сумасшедшими наблюдается такое. А ящик стекла, который он втащил на косогор? Ведь душевнобольные часто бывают сильны, как лошади. Особенно в минуты сильного возбуждения… От такого можно чего угодно ждать. Никогда не знаешь, что ему стукнет в голову. А ведь мне с ним жить под одной крышей… Господи, помоги ему! И мне — мне тоже помоги.
Четвертая глава
Мы обрубили сучья с верхних участков лиственничных стволов, остатков наших строительных материалов, и смастерили пару приставных лестниц. Недалеко от зимовья присмотрели место для лабаза — так здесь называют кладовые для продуктов, которые устраиваются высоко над землей. Выбрали средней толщины лиственницы, как нарочно росшие гурьбой на небольшом, почти квадратном клочке. Приставили наши лестницы, забрались наверх и спилили верхушки у четырех деревьев. Теперь они походили на четыре столба, надежно врытых в землю. На этих сваях мы и разместили свой лабаз, с виду смахивающий на небольшую сторожку. Стены сложили из тонких бревнышек, навели крышу и даже обшили толем, вставили дверь, вместо петель приколотили по куску резины, вырезанной из старой автомобильной покрышки. У Юлюса все было загодя предусмотрено и заготовлено: ящик с инструментами, всякими гвоздями и железяками он берег так же тщательно, как ружья. В лабаз мы перенесли все съестные припасы: муку, крупу, сахар, соль, чай, бутылки со спиртом. В зимовье оставили ровно столько, сколько нужно на один раз, так как там уже начали поскребывать мыши. После того, как все было поднято наверх, аккуратно составлено и укрыто, мы слезли вниз по лестнице и еще долго стояли, задрав головы — не могли налюбоваться. «Настоящий домик для гномов», — сказал Юлюс. И правда казалось: вот-вот откроется крошечная дверка и выглянет оттуда человечек с бородой в смешном колпаке. Ей-богу, славный домик. «Это еще не все», — сказал Юлюс. Он выбрал мощную колоду и вытесал из нее толстую дубину. Потом загнал в нее множество острых металлических спиц, прикрепил к концу троса и, забравшись наверх по лестнице, подвесил у дверки лабаза. От медведя, пояснил он. Допустим, косолапый и заберется наверх, а дубина с острыми шипами не даст ему вломиться в избушку-лабаз. Медведь попытается откинуть прочь эту помеху, ударит лапой, а дубина — трах его по носу… Отец рассказывал, что в старину такие дубинки с шипами вешали перед бортью — дуплом лесных пчел, а внизу, под деревом, забивали в почву острые колья или клали борону. Вчера недалеко от нашего нового зимовья, в старом русле небольшой и почти пересохшей речушки, мы обнаружили следы. Медвежьи. Совсем свежие, как определил Юлюс. Зверь был крупный. Когда я увидел эти четкие следы на черном песке, я подумал, что здесь прошел какой-то исполинского роста человек: настолько медвежий след на первый взгляд походит на человечий. Отчетливо отпечатались все пять пальцев, вдавлена стопа и круглая пята. И если бы не закорюки когтей, в самом деле можно принять этот след за человеческий. Встретились нам и волчьи следы. Недаром прошлой ночью нас будил собачий лай. Мы ночевали уже под крышей нового зимовья. Юлюс спал в спальном мешке, выбираться оттуда ему, кажется, было лень, он прислушался к лаю собак и сказал: «Небось волки бродят, выйди взгляни». Я взял ружье и вышел, протиснувшись в узкую дверь жилища. Собаки обе глядели куда-то в тайгу и время от времени подавали голос. Чинга прижалась к моим ногам, и я почувствовал, как она дрожит всем телом, будто ее выкинули на трескучий мороз. Я постоял, повертелся вокруг заимки, но нигде никого не заметил, не уловил ни шороха, ни треска валежника, поэтому вернулся назад. Еще долго не могли успокоиться наши собаки, их рычание слышалось прямо за дверью зимовья. Раньше они никогда не устраивались на ночлег у порога. Видать, за шкуру свою испугались… После того, как мы осмотрели медвежьи следы и пошли по ним вдоль русла пересохшей речушки, я спросил Юлюса, что внушает ему наибольший ужас, вообще — чего он боится больше сего на свете. «Жадности людской», — сказал он. Да, да, так сказал — не медведя, не какого-нибудь зверя лютого, а человеческой жадности.