Рыбы не знают своих детей i_004.jpg

Это Юлюс рассказывал вчера у пересохшего ручья, где мы заметили медвежьи следы. После этого он замолчал и целый день был угрюм. Ходил, точно глухонемой, вдоль речки, нашел брод у мелкого порожка, перешел на другой берег и буркнул: «Тут будет хорошо». Мы ведь искали место, чтобы ставить верши. Лососевые рыбы Сибири — хариус, ленок, таймень — нерестятся весной. В эту пору даже мелкие ручьи разливаются, становятся полноводными, с рокотом пенятся в теснинах, даже крупные валуны увлекают за собой, тащат камни, гальку. В такие-то ручьи и протоки устремляются на нерест лососевые рыбы. Они поднимаются в верховья, в те места, где испокон веков нерестились их предки, где когда-то они сами вылуплялись из мелких икринок и становились мальками… Я заметил Юлюсу, что такому постоянству и верности родным местам человек может только позавидовать и что впору ему поучиться у рыб. И хотя они не знают своих детей, но в каждой икринке находятся их гены, которые передают потомкам этот зов родимых мест, эту потребность прийти туда, где ты родился. Не знаю, уловил ли Юлюс мой намек, не отличавшийся ни тонкостью, ни тактом, но он долго смотрел на меня своими синими глазами, однако ни слова не проронил. Только провел ладонью по лбу, небрежно так, словно отмахивался от комарья. Или от каких-то мыслей, которые иногда еще назойливей и мучительней донимают, чем все комарье на свете. Кто его знает… Итак, рыба поднимается на нерест. После нереста она часто так и остается в верховье реки, где в самую знойную пору вода бывает ледяная и насыщена кислородом — ведь подпрыгивая на каменистых участках, взлетая брызгами в воздух, обрушиваясь вниз в водопадах и порогах, она собирает по пути самые чистые воды ключей, родников, бьющих из глубин. И живут королевские рыбины в этих хрустальных водах целое лето. Лишь под осень, когда по ночам начинает подмораживать, а поверхность мелких болотцев затягивается тонкой паутинкой льда, рыба, как выражаются туземцы, начинает «скатываться» вниз, в большие реки в поисках глубоких омутов для зимней спячки. Этот «откат» в низовья — наилучшая пора для лова вершами, так как рыба идет косяками. Первыми движутся таймени, затем ленки и под конец хариусы. Бывает, что в одну вершу набиваются разные представители благородного семейства лососевых… Сейчас, понятно, верши ставить рановато, но самое время подготовиться. Поэтому мы с Юлюсом до вечера собирали в пересохшем русле реки большие камни, такие, что еле подымешь, и перекрывали ими ручей от берега до берега. Юлюс трудился на одном, я — на другом берегу. Мы притаскивали камни и складывали их на гребне мелкого порожка — камушек к камушку, чтобы ни щели, ни зазора, куда может проскочить рыба. Только на середине порога оставили нечто вроде ворот шириной около двух метров, и вода устремилась сюда мощным потоком. Но и там, в самих воротах, мы уложили на дне кучку больших камней, то есть образовали тоже подобие порога, через который вода перекатывалась, как через горку, а затем резко падала вниз. Вышло что-то вроде небольшого водопадика. Рыбе, напирающей с верховья, нет иного мути, кроме оставленных нами ворот, а нагроможденный порожек не даст ей заметить расставленные за водопадом ловушки — сплетенные из прутьев верши, погруженные на дно ручья. Рыба устремится на поиски глубокой воды для зимнего покоя, а угодит в наши бочонки. Просто и удобно.

Когда мы кончили сооружать запруду и возвратились в зимовье, то перед нами предстало зрелище, от которого волосы зашевелились на голове: повсюду валялась изодранная в клочья наша одежда, раскиданная в беспорядке посуда, белели вспоротые мешки с мукой, громоздились жестянки овощных консервов. Оба окошка зияли чернотой, а вдоль стен блестели полосы битого стекла, местами вдавленного в землю. На переплете одного окна, на торчащей шляпке гвоздя чернел клок выдранной шерсти: видать, нелегко было «хозяину» протиснуться в маленькое оконце. И в самом домике все было перевернуто вверх дном, как после отчаянной драки в семействе пьяниц: нары сломаны, постель разворочена, посуда перебита. Котел, в котором оставалась уха, лежал с помятыми, вдавленными стенками, будто непрошеному гостю мало было нашей ухи, захотелось и котел проглотить. Вся эта свалка была к тому же полита какой-то невразумительной кашеобразной жижей. Юлюс долго принюхивался, изучал беловатую кашицу на своем спальном мешке, пока наконец до него дошло, что это — стиральный порошок. Видимо, медведь отведал его, а потом отплевывался сколько мог. Не по вкусу пришелся. Зато от зубной пасты осталось лишь печальное воспоминание и сжеванные, а затем исторгнутые могучей пастью тюбики. Счастье, что в хижине мы не хранили спирт — бог знает на какие бесчинства способен пьяный медведь… «Не нравится мне этот визит, — поморщился Юлюс. — Для первого раза „хозяин“ явился сюда из чистого любопытства и ушел безнаказанно. Стало быть, не боится и может наведаться вторично. И явится, будь уверен. Вспомнит, что попробовал тут чего-то лакомого, и нагрянет». И Юлюс рассказал мне, как в минувшем году медведь точно так же разорил зимовье охотников Пикулиных. Перед самым началом охоты. Пикулины — муж с женой — прибрали все, починили и вскорости забыли о непрошеном госте. Ушли в тайгу, искали соболя, стреляли белок, уложили сохатого на мясо. А однажды, в самую лютую зиму, когда мороз под пятьдесят подкатывал, вернулись они в зимовье. Смотрят — а там все дотла разорено. А хуже всего то, что косолапый не ушел, устроился в зимовье, как в собственной берлоге: Пикулины уже издалека услышали, как он там рычит да мечется, собак почуял. Пикулины оба, хоть и в летах люди, а ловчее белки — шасть в лабаз. С медведем-шатуном шутки плохи. А в такой мороз сидеть в лабазе тоже невеликое удовольствие. Жена и говорит: иди, Пикулин, да убей его, сколько я могу тут мерзнуть. Пикулин — он всю жизнь у этой бабы под каблуком, не смеет перечить. Слезает вниз, крадется к выбитому окошку и бабах в него. Из карабина, два разика. А потом опять как взовьется к лабазу. Сидят они там с женой, мерзнут. А в домике — тихо. Ни звука. Бабенка и говорит: сходи глянь, может, он уж и ноги протянул… Где это видано, чтобы медведь в теплом доме сидел, а законная твоя супруга как обезьяна на дереве торчала бы! Мужик ты или не мужик? Что делать бедняге Пикулину — полез вниз. Теперь уж подбегает прямо к двери, рвет ее нараспашку, собаки прямо в дом кидаются, да только одна из них сразу пулей назад. Визжит да скулит, катится кубарем да шлеп в сугроб. Хребет, оказывается, перебитый, будто медведю вздумалось из одной собаки двух сделать. Пикулин ни жив ни мертв обратно бежит к жене, а та за свое: если, говорит, ты настоящий мужчина, то пойдешь и прикончишь медведя, или я с тобой разведусь. И он пошел. И убил медведя. Потом, когда его хвалили за храбрость, бедняга Пикулин только руками разводил. С такой женой, как моя, и ты бы так сделал! Вот что он говорил. Мол, из двух зол выбираешь меньшее…

Я предложил Юлюсу не тратить времени попусту: я приберу и наведу порядок в зимовье, а он пускай сделает мне «мышку». Так называется наживка для тайменей. Юлюс опять глянул на меня, словно я попросил его сделать что-нибудь неприличное или трудно выполнимое, а потом спокойно заметил, что у нас покамест, слава богу, еще достаточно рыбы и для себя и для собак. Я пытался оспорить свой интерес: мол, не сама рыба меня волнует, а способ ловли. Ведь тащить спиннингом крупную и сильную рыбину — огромное удовольствие, и чем дольше длится этот поединок — тем лучше, тем больше твоя радость. Юлюс пожал плечами, но не отказался мне помочь. Он сел на пенек и принялся мастерить «мышку». Вырезал из пробки две небольшие пластинки, зажал между ними проволоку, к обоим ее концам прицепил по острому тройному крючку, а чтобы проволока не выскользнула — связал куски пробки крепким шпагатом. Потом подобрал клочок облезлой беличьей шкурки и обшил им все, оставив болтаться только два крючка. Конечно, его изделие ничуть не походило а настоящую мышь, но, когда закидываешь ее и понемногу раскручиваешь катушку, когда леса волочит ее о воде и за ней тянется дорожка, в самом деле кажется, будто плывет мышь. Юлюс повертел в руках эту обманку, потом, ни слова не говоря, протянул ее мне. Я взял спиннинг и пошел к реке. Сначала окунул в воду странную наживку, чтобы беличий мех пропитался водой и отяжелел, так как сухую мышку не закинешь — слишком легкая. Потом сплюнул трижды через левое плечо и забросил наживку как можно дальше от берега. «Мышка» мягко шлепнулась на воду, течение подхватило ее и стало увлекать, а я не спеша раскручивал катушку, круг за кругом, с замиранием сердца ожидая того мига, за который настоящий рыболов, рыболов-одержимый готов отдать черт-те что… В Сибири такой способ лова известен с давних пор. Каждую осень, когда в тайге созревают ягоды, всякие семена, начинается миграция мышей и белок. В поисках кедровых орешков, еловых и лиственничных шишек, грибных мест зверьки часто пускаются вплавь, переплывают даже самые широкие реки. Здесь-то и подстерегают их таймени. Можно вообразить, какой ширины глотка у этого хищника, если он без особого труда заглатывает белку во всем ее пышном костюме! С хвостом! Не рыба, а сущий дракон. В местных реках иногда удается поймать тайменя весом в полсотни килограммов, а то и больше. Что прикажете делать, когда такое чудовище заглотает «мышку»? Не почему-то оно не спешит с этим. Последние отсветы солнца окрасили реку в багровые тона. Кроваво-алые полосы речной поверхности струятся расплавленным металлом. Кажется, вот-вот выплеснется поток этого расплавленного свинца тебе под ноги, захватит резиновые сапоги с высоченными голенищами, и запылаешь ты, человек, точно огненный столб, огромный факел. Темнеет. Солнце спряталось за высоким холмом на противоположном берегу, и на всю реку налегла темная тень. Она все больше сгущается, разрастается вширь, ложится на вершины тайги, клубится в лощинах, тесных ущельях, и лишь краешек повисших в небе пушистых облаков еще горит, переливается багрянцем, но и он вскоре блекнет, тускнеет, словно захлестнутый водой крохотный островок в бескрайнем, безбрежном густо-синем море. Я уже не различаю, куда падает моя «мышка». Только слышу, как она шлепнулась где-то на стрежне, а потом шуршит, рассекая воду, подплывая обратно. Глухое безмолвие и покой объемлют землю. И лишь изредка этот покой смущается потрескиванием горящего костра, которое нарушает, разрывает покров тишины и кажется таким чуждым, таким лишним в этот час вселенского покоя. Странное чувство охватывает меня. Уже который раз я испытываю его и словно раздваиваюсь: одна моя часть остается по щиколотку в реке, а другая как бы парит в воздухе, высоко в небе, и с головокружительной высоты обозревает необитаемые просторы бескрайней тайги, вереницы нескончаемых гор, ленты рек, одинокое зимовье и самого себя, мизерно-жалкого, затерянного в необозримых просторах… И вдруг — резкий рывок дергает лесу, на реке раздается всплеск, словно по воде ударили вальком, потом — снова рывок. Соображаю: это крупный таймень клюнул на «мышку». Помельче стал бы метаться, пошел бы наверх, барахтался бы, как бешеный, а мой ровно, упрямо тянет лесу на себя, словно не рыба он, а запряженный в плуги конь. Удилище сгибается вопросительным знаком, леса звенит, как натянутая струна, а таймень все упорнее тянет в глубину. Ничего путного, придется выпустить из катушки кусок лесы, но тайменю этого мало, он по-прежнему тянет ко дну, не имея ни малейшего желания всплыть. Стопор катушки стрекочет, как дятел-желна, но остановить рыбу он, конечно, не может. Я прижимаю палец к краю катушки и чувствую, как от постоянного сильного трения он начинает гореть, точно его прислонили к точильному кругу. Но и моему дюжему противнику нелегко. Он, конечно, не понимает, в чем дело. Он лишь чувствует, что застрявшая в глотке «мышка» мешает свободно нырять, не дает беспрепятственно плыть куда надо, и потому пытается от нее отделаться, убежать от непостижимой помехи, время от времени встряхивая головой или пытаясь резким скачком вырваться на волю. Все это я понимаю по участившимся и усилившимся ударам, рывкам, от которых удилище начинает как-то подозрительно трещать. На миг отрываю палец от катушки, и она снова начинает стрекотать, будто кто-то строчит из игрушечного автоматика. Опять придерживаю. А за спиной слышу, как с громким хрустом идет сюда по гальке Юлюс. Может, и рыба услышала шум — последовал резкий рывок, потом леса вдруг обмякла и провисла свободно. Неужели сорвался? Изо всех сил кручу катушку, но не чувствую никакого сопротивления. Скорее всего рыба сорвалась и ушла вместе с моей «мышкой». Я оборачиваюсь к Юлюсу и с грустью качаю головой. Он закидывает за спину винтовку мелкого калибра — ничего, брат, не попишешь. И в тот же миг недалеко от моих ног в рже точно полено шлепается в воду, и сразу натягивается леса, катушка уже не турчит, а пищит и воет, хоть я и пытаюсь приостановить ее рукой. На этот раз рыба метнулась по течению и в считанные секунды смотала почти всю лесу. Чуть не сто метров! Ощупью чувствую, как мало ее осталось, и пытаюсь удержать изо всех сил, потому что когда кончится леса, никакому дьяволу не удержать тайменя: он либо сломает удилище, либо оборвет лесу и поминай как звали. Вот наконец и угомонился, прекратил бешеные скачки по течению, лишь изредка оттягивает и подергивает и без тоге натянутую лесу. Видимо, рыба мотает головой, пытается освободиться от застрявшей в глотке «мышки». Я немедленно принимаюсь тянуть рыбу на себя и, полуобернувшись через плечо, улыбаюсь Юлюсу, который снимает с плеча ружье и щелкает затвором, вкладывая в гнездо патрон. Таймень идет упираясь, время от времени дергаясь, и мне кажется, я воочию вижу, как большая рыба под водой трепещет, поводя головой от берега, куда ее тянет непостижимая и неодолимая сила. Пальцы моей правой руки сведены точно судорогой, но я сознаю, что нельзя остановиться ни на мгновение, надо без передышки накручивать лесу, метр за метром отвоевать ее всю, целиком. Рыба, похоже, устала. Она уже не делает резких движений, не рвется, не мечется, как раньше, а лишь отводит голову подальше от берега, выгибается всем телом, и я волоку ее, должно быть, боком. Все, миляга, никуда ты теперь не денешься, хочешь или не хочешь, а придется тебе выбираться на берег, как ни противно это твоей душе… В сумерках я вижу, как леса разрезает воду, как подрагивает конец согнутого дугой удилища. Потом метрах в десяти от берега на поверхности воды вдруг вскипает водоворот — рыба, видимо, норовит развернуться и уйти, но я, откидываясь назад, тяну удилище на себя, а сам все сильнее накручиваю катушку, сжимая рукоять занемевшими пальцами. Тайменю не удалось повернуть, и кажется, он примирился со своей незавидной участью, так как больше не мечется, и я тяну его к суше, как большое, размокшее, тяжелое бревно. Но… слишком рано я уверовал в свою победу, слишком рано обрадовался… Все произошло в один краткий миг, когда рыба была почти у самых моих ног. С невероятной силой она вдруг выскочила из воды — я прямо остолбенел, увидев, какая это огромная и мощная рыбища! — перекувырнулась в воздухе и с оглушительным шумом пала боком обратно в реку, окатив меня водой с ног до головы. Я, окаменев, продолжал стоять, откинувшись назад, уперев конец спиннинга в живот, сжимая обеими руками катушку, но все это продолжалось одно мгновение, а потом я резко, точно от толчка невидимой руки, неуклюже, навзничь шлепнулся в воду. В первую минуту не чувствовал ни ледяного холода, ни боли в содранных о каменистое дно локтях, а только по-прежнему сжимал катушку и таращился на удилище спиннинга, которое выпрямилось и торчало совершенно ровно, и с кончика его свисала свободная, беспомощно вялая леска. Рыба сорвалась. От «мышки» остался лишь жеваный комочек, крючки согнулись, а один якорек и вовсе обломался… «Вставай, — сказал Юлюс. — Чего задницу мочишь, будто штаны полощешь?» Я ничего не ответил, потому что не успел прийти в себя, мокрый, в прилипших штанах. Я неловко поднимался на ноги, а Юлюс хохотал. Этот его смех был ехидным, явно издевательским — точно кто-то хлестал меня грязной тряпкой по лицу. Мало того. Отсмеявшись, он язвительно проговорил: «Так сказать, получил, что хотел. Ведь рыба тебе не нужна, хотелось испытать удовольствие!» «Иди ты…» — огрызнулся я и швырнул спиннинг мимо Юлюсовой головы на берег. Я слышал, как удилище стукнулось о камни, вылез из воды и заплюхал полными сапогами к костру. С превеликим трудом стянул высокие рыбацкие сапоги, снял промокшую одежду, а Юлюс к костру не спешил. Потом я услышал шарканье его шагов, но он двинулся куда-то мимо. Свет костра отбрасывал яркий круг, за которым все тонуло в сумраке. В тайге пропищала разбуженная птаха. Впрочем, нет. Это не птичий голос, а скрип нашей двери. Через минутку она снова проскрипела, и я опять услышал шаги. Теперь они приближались. Юлюс принес бутылку и абсолютно серьезно произнес, что после такой прохладительной ванны не повредит скромный глоточек спирта. Я молчал. В душе еще дотлевали уголья злости, но умнее всего было молчать. Может, все на том бы и обошлось, но Юлюс вдруг заговорил — и будто плеснул горючим на тлеющие головни. «Где это видано, чтобы человек испытывал радость, убивая или мучая живое существо?» «Ты о ком?» — спросил я дрожащим голосом. Не знаю, то ли от холода, то ли от сильного возбуждения мой голос действительно дрожал. «О тебе, — ответил Юлюс. — Ты же сам сказал, что не в рыбе дело, а что хочется тебе испробовать новый способ лова. Сказал?» «Иди ты знаешь куда?» — взвился я. А Юлюс преспокойно (что особенно бесило меня) продолжал: «Не стоит горячиться, давай поговорим как люди. Сколько развелось на свете гнусных фарисеев, которые вовсю распинаются о своей великой любви ко всему живому, а сами лопают жареных цыплят, да рыбку, да всякие бифштексы-ромштексы. Разве они забыли старый, как мир, закон: хочешь есть — убивай. Но последнее за них делают другие, а у них, видите ли, руки чисты… По-моему, вегетарианцев было бы куда больше, если бы каждый, кому хочется мяса, обязан был своими руками убить зверя, птицу, корову, даже рыбу. Но больше всех мне противны те, кто убивает не ради брюха, а из чистого удовольствия. Ты только вдумайся: он сыт, всего у него вдоволь, а туда же — бежит убивать, потому что ему, видите ли, интересно… Небось не хуже моего знаешь, сколько охотников под выходной снаряжается за город и бьет почем зря — косуль, зайчишек, кабанов… Ты скажи мне — хоть один идет на это от голода? Не найдешь такого! Все сыты, у всех семьи накормлены. Наши предки никогда не убивали забавы ради. Шли на это, чтобы выжить. Чтобы жизнь сохранить — свою собственную, своей семьи, рода своего, племени. Это — дело святое… И давай кончим этот невеселый разговор».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: