— Юлюс, расскажи, что у вас вышло из-за коровы?
— Из-за какой еще коровы?
— Той, что на плоту привезли.
Как и всякий раз, прежде чем начать что-то рассказывать, Юлюс ненадолго задумывается, вперив взгляд своих синих глаз в одному лишь ему видимую далекую точку, а потом глубоко вздыхает, как перед тяжелой, но неизбежной работой.
— Если хорошенько подумать, то можно сказать, что родители мои прожили жизнь без всякой радости. И виной тому не только трудные времена. Что и говорить, не до радости, когда живешь в голоде да нищете. Но даже в самой беспросветной, бедственной жизни можно поймать и миг счастья, если рядом с тобой любимый да любящий человек. Ведь говорят люди: с милым рай и в шалаше. Но к моим родителям это, кажется, не относилось. Постоянно у них были какие-то нелады. При мне они, конечно, старались не подавать вида, но разве от ребенка утаишь, что отец и мать между собой не ладят? Я тогда, ясное дело, не понимал, что к чему, но сегодня, вспоминая те далекие дни, могу сказать: семейная жизнь у них не задалась, размолвки тянулись неделями. А когда у родителей нелады, то и детям невесело. Я уже говорил, что в ту пору не понимал, отчего это происходит, да и сейчас не знаю, кто был во всем виноват — то ли мать, то ли отец, то ли оба вместе. Но чем дальше, тем мои родители уживались хуже. Возможно, они и раньше так мучились, просто я не замечал. Не знаю. Могу сказать одно: чем лучше, сытнее им жилось, тем чаще они ссорились. Я вообще приметил, что чем зажиточней люди, тем придирчивей они относятся друг к другу. Неужели это — закон? Ведь когда прозябаешь в нищете, когда на тебя со всех сторон валятся беды, неудачи, то некогда гонор свой выказывать, препираться по мелочам. Просто не до того: хочешь не хочешь, а стисни зубы и сообща отбивайся от лиха. Правда, бывают люди, которых беды ожесточают, они прямо-таки звереют, норовят свалить друг на друга все неприятности. Но такое встречается редко, а чаще невзгоды людей сближают, как-то привязывают друг к другу. Так или иначе, разлад между моими родителями с годами становился все глубже и особенно усилился, когда мы купили эту самую корову. Понятно, началось все не в первый день и не на второй, а подбиралось как-то исподволь. Но все же именно корова дала толчок к серьезному несогласию. И моя жизнь с появлением коровы сильно изменилась. Раньше я был вольной птицей, мог целыми днями носиться где попало с ватагой таких же вольных ребят, чьи родители с раннего утра уходили в тайгу, а нас оставляли на произвол судьбы — делай что хочешь. Теперь свободе пришел конец, меня приставили пасти корову. Отец с матерью собираются на работу и меня будят. Отрежут краюху хлеба, нальют бутыль парного молока и отправят на целый день. Они оставляли меня с коровой на опушке, а вечером, возвращаясь домой, забирали. Сначала мне это занятие очень нравилось. Тем более что здесь, на опушке, сходилась вся наша детвора, так что день пролетал незаметно. Но вскоре ребятам надоело таскаться со мной на выпас, все чаще приходилось мне пасти в одиночестве весь долгий летний день, и не просто летний — северный день, которому, казалось, нет конца. Дочки дяди Егора иногда бегали ко мне на опушку, но и те ненадолго. Кому охота день-деньской плестись за коровьим хвостом! И торчать при скотине, отгонять веточкой оводов — тоже маленькое удовольствие. А оводы, слепни одолевали нашу Пеструшку, иногда чуть не плясать заставляли. Бывало, задерет бедняжка хвост и несется так, будто за ней гонится целая волчья стая. Забьется в свой тесный закуток, и не вытащишь ее оттуда ни добром, ни злом. В такие дни мне крепко доставалось от матери. Отец норовил заступиться, и тогда мать срывала злость на нем. Отец, правда, не слишком обижался, просто не принимал близко к сердцу ее брань. От коровы у всех прибавилось хлопот. Мать должна была ее доить, сбивать масло, жать сыры, продавать молоко. Поэтому иногда она уходила из тайги пораньше, а отец оставался отрабатывать за себя и за нее. По-моему, в то первое «коровье», как мы его называли, лето наш отец совсем не знал отдыха. Вставал ни свет ни заря и спешил на реку — косить. Помню, он говорил, что пойма у нас богатая. И правда, трава там была пышнющая, сочная, а уж высокая — выше человеческого роста… Однако накосить травы — этого мало. Надо ее ворошить, чтобы просохла, потом сметывать в копны, потом возить домой, складывать под навесом. Кстати, навес этот соорудил тоже не кто-нибудь, а опять же отец. Словом, работы хватало всем. Зато и зажили мы совершенно иначе. Не тряслись над каждым куском. Всегда находилось что на стол поставить, что на завтра приберечь. Со временем отец пристроил к хлеву закуток, и там захрюкали поросята. По двору зашагал важный петух и повел за собой стайку ситцевых кур, потом появились утки, гуси, а мать все наседала на отца: достань да достань ей парочку индюшек. Отец не то в шутку, не то в сердцах называл ее «золотой рыбкой». «Чай, теперь твоя душенька довольна?» — поддразнивал он ее. А мать заделалась настоящей барыней. Завела толстую тетрадь, куда каждый день записывала, сколько надоили да сколько выручили, сколько яиц снесли куры — одним словом, в этой тетради регистрировался весь наш доход, все расходы. Однажды вечером сидим мы с отцом, ужинаем молочными клецками, мать колдует над своей тетрадкой и вдруг радостно восклицает:
— Ну вот и все!
— Что — все? — спросил отец.
— А то, что мы Егору больше не должны. Сколько дал взаймы, столько и получил обратно. Я все подогнала, все подбила — рублик в рублик, копейка в копейку все сходится. И за молоко, и за яйца, масло…
Отец швырнул ложку на стол. Кажется, с силой бросил — ложка подпрыгнула и брякнулась на пол у стены.
— Вот это да! — не вымолвил, а скорее просипел отец. — Может, ты присчитала и те пару десятков яичек, то масло, какое сама детишкам в гостинцы давала?
— А почему бы не присчитать? И не пара десятков, как ты говоришь, тут их сотня, никак не меньше выходит. Да масла кило этак десять. Разве такое добро на дороге валяется? А за молоко я и так беру с них меньше, чем с других. А ты — «присчитала — не присчитала»…
— Вот это да! — уже громче повторил отец. — А ты посчитала, ты в тетрадочку свою записала, сколько Егор нам помогал, а? Слышь, я спрашиваю — сосчитала? Кто тебе на тракторе лес волок — и для дома, и для хлева? Кто тебе с поймы сено возил? Кто мальчишку подкармливал, кто за ним присматривал первую зиму? Картошки тебе кто на посадку давал?
— Картошку я давно вернула, — обиделась мать. — А что помог человек, так и спасибо ему. Ты ему тоже никогда не отказывал. Чуть что, сразу: Микола да Микола. Микола, сделай то, Микола, помоги тут. И ты бежишь, делаешь. Своя работа по боку, а к Егору летишь. Так что еще неизвестно, кто да кому задолжал.
Отец смотрел на мать вытаращив глаза, и похоже было, что он задыхается. Будто его душит невидимая петля. Потом он схватился за голову, упер локти в стол и долго так сидел, пока наконец спросил:
— И как же теперь будет?
— Ты о чем?
— Как ты с Егором торг вести будешь? Тоже сдерешь с него, как с остальных дерешь?
Мать пожала плечами, будто давая понять, что еще не решила, как быть. А отец, не ожидая ответа, поднял голову и велел мне:
— Юлюс, беги, сынок, во двор.
— Зачем гонишь мальчишку на улицу на ночь глядя!
— Пускай проветрится. Иди, сынок, я тебя кликну потом.
— Никуда он не пойдет.
— А я говорю — пойдет.
— Юлюк, не слушай ты этого шального…
— Поди, сынок, — сказал отец, встал из-за стола, взял меня за плечи, провел через кухню, сам открыл дверь, вывел в сени и выпустил на улицу.
Такого в нашем доме еще не бывало, я и понятия не имел, чем это пахнет, однако понимал, что выпроводили меня неспроста и что ничего доброго это не сулит. Детский мой умишко, подгоняемый невыразимым страхом, шепнул мне, что надо немедля что-то предпринять. А поскольку ближним соседом у нас был все тот же дядя Егор, да и дружили мы с ним больше, чем с остальными, я бегом помчался к нему. Видимо, выглядел я жальче некуда, потому что дядя Егор, как только я влетел в избу, первый спросил: что стряслось? Плохо у нас, только и мог я ответить. Уж не знаю, что он подумал, только сразу схватил меня за руку и побежал к нам. Отца с матерью мы застали в комнате. Они стояли вплотную друг к другу, будто силились что-то разглядеть на лицах один у другого, точно двое слепых. Дядя Егор шагнул в избу первым и прямо спросил: