— Неужели ты выстрелишь?
— А то как же…
— Ведь это браконьерство! Зверь же сейчас беспомощен…
— Такой вздор несешь, что прямо стыдно за тебя, — сердито, как никогда прежде, оборвал меня Юлюс. Он дернул за шнур, и мотор взревел на полную мощность. Не спуская глаз с плывущего зверя, Юлюс дотянулся до своего охотничьего карабина, который всегда брал с собой, ощупью нашарил в патронташе патроны, вытащил два, зарядил оружие, а потом погнал лодку на бешеной скорости наперерез животному. В несколько секунд мы его догнали, обошли, но Юлюс не спешил стрелять, зачем-то медлил, и я подумал, уж не мои ли слова на него подействовали. Лось был рядом: раскидистая корона рогов, полные ужаса большие темные глаза, клубы пара, бьющего из раздутых ноздрей, мясистые губы в жестких седоватых волосках. Сейчас можно было не только убить его из ружья, а просто перерезать ножом горло, и дело с концом, но Юлюс все еще медлил. Лишь когда лось, подгоняемый нашей лодкой, повернул обратно к берегу, я понял все: Юлюс уложит его у самого берега, чтобы меньше было возни с вытаскиванием туши. Так и случилось. Как только животное коснулось копытами дна, пригнуло голову и, выставив навстречу собакам рога, стало выходить из воды, и над поверхностью возникла вся его спина и мощная грудь, — грянул выстрел и эхом раскатился по вершинам тайги. Лось будто поскользнулся или оступился, а потом стал медленно оседать на бок, и его голова свешивалась все ниже, точно не в силах удержать тяжесть рогов, и вдруг он резко рухнул, окунулся с головой, а вода сразу окрасилась кровью…
— Хватай за рога! — точно кнутом хлестанул Юлюс.
И я послушно ухватился обеими руками за корону, приподнял безжизненную голову исполина над водой, а Юлюс вовсю терзал мотор, подгоняя лодку ближе к берегу. Однако мы сразу застряли. Я перекатился через борт лодки и шлепнулся в воду, угодив по пояс. Юлюс подогнал лодку к берегу, и мы, напрягая силы, поволокли добычу на берег. Потом пришлось взяться за ломы, и вершок за вершком мы выкатили лося на сушу. Трудились молча, не перебрасываясь и словом. Не знаю, о чем думал Юлюс, но мне было дико обидно от его резких слов, а главное — от того презрения, которое крылось за этими словами. Да что там — крылось! Юлюс не думал его скрывать, прямо в глаза бросил. Ну и подавись ты своей добычей! Я вытащил из лодки рыбу. Для начала унес мешки с солеными хариусами, поднял мох недалеко от зимовья, вырезал лопатой кое-какие углубления и сунул мешки в этот ледник из вечной мерзлоты, затем накрыл их снова землей и обложил сверху мхом. Вернулся на берег и принялся потрошить остальную рыбу, Юлюс же тем временем свежевал лося. Зверь лежал на спине, воздев к вечернему небу все четыре копыта, а отсеченная голова с венцом рогов лежала рядом и открытыми глазами глядела на свое тело, с которого человек сдирал темно-бурую шкуру. Юлюс трудился, засучив рукава, в окровавленных руках ходил нож. Свирепое, забрызганное кровью лицо да прорывавшийся сквозь стиснутые зубы невразумительный стон время от времени, — ясно было, насколько все накалено и кипит у него внутри. Поэтому я донельзя удивился, когда он вдруг сказал: «Извини, я погорячился, но и сдержаться было трудно. Само мясо идет тебе в руки, а тут поучают, городят какие-то глупости…» «Не глупости, — возразил я, — это охотничья этика. У нас, например, не принято стрелять в сидящую утку или в косулю, если она выбежит на замерзшее озеро. Надо оставить зверю какой-то шанс на спасение, а плывущего сохатого всякий дурак ухлопает». Юлюс саркастически усмехнулся: «Гуманистов из себя строите? Идете убивать, а чтобы совесть была спокойна, шанс, видите ли, даете зверю. Ты что, не видишь, какое это лицемерие? А мы проще смотрим. Мы идем убивать зверя, потому что нам надо есть. И никаких „шансов“! Чем их меньше, тем лучше. А в данном случае — мясо, можно сказать, с неба упало. И только последний дурак не воспользуется таким случаем. Кому-нибудь рассказать, как ты разглагольствуешь, — засмеют, проходу не дадут. А что обидное словцо обронил — прости. Нечаянно. Да не торчи тут мокрый весь. Сходи переоденься, принеси спирту. Не хватает еще, чтобы ты тут у меня воспаление легких схватил!» Это ворчание Юлюса меня успокоило, остатки былого возмущения испарились, а к тому же я понял, что Юлюс прав: мы и так целыми днями трудимся в поте лица, передохнуть и то некогда. А если бы еще пришлось гонять по тайге за сохатым или за оленем, сколько на это ушло бы сил и времени? Да и мясо нам давно требуется. На рыбу смотришь — с души воротит, настолько надоела! О собаках тоже подумать надо, им предстоит тяжелая работа. Все языки повысовываем, когда начнется погоня за соболем… И настроение нынче такое поганое, что, как уверяет Юлюс, добрый глоток спирта — ей-богу, не помеха. Пожалуй, и два не помешают.
Когда я возвратился на берег, Юлюс уже удалил внутренности освежеванного лося. Но кругом было чисто, лишь собаки в отдалении пожирали что-то кровавое, поджав свои мохнатые хвосты.
— Все нынче празднуют, — сказал Юлюс.
Из этих слов я понял, что лосиные потроха отправились в реку.
— Реку-то зачем засоряешь?
— Рыбу подкармливаю, — ответил Юлюс и стал разрубать топором грудную клетку зверя. Когда открылась грудная полость, Юлюс вырвал оттуда сердце и печень, которые были столь огромны, что не уместились бы в добрый таз. Трепещущие, сочащиеся кровью, они были унесены в лодку. Сам Юлюс ополоснул руки, взял в лодке наши оловянные кружки, одну подал мне и сказал:
— Ну, отведаем свеженинки. Подкрепимся.
Он погрузил свою кружку в отверстую грудную клетку лося, почти до краев наполнил ее кровью и залпом выпил. Вытер губы.
— Попробуй, — кивнул он мне.
Я знал, что на Севере многие пьют теплую оленью или лосиную кровь. Особенно туземцы, люди местных племен. Я собрал все свое самообладание, подошел к освежеванной туше, почувствовал, как в нос шибануло чем-то приторно-прелым, увидел, как в прохладном воздухе курится, поднимаясь из вспоротой лосиной груди, легкий пар. Превозмогая отвращение, я сунул туда кружку, но поднести к губам не отважился.
— Посоли. С непривычки с солью-то легче.
Я послушался совета Юлюса и кинул в кружку щепотку грубой соли, затем кое-как заставил себя проглотить несколько глотков. Остановился, выжидая, когда непривычное питье пойдет вспять, но ничего подобного не произошло. А Юлюс прополоскал в реке свою кружку, плеснул туда спирту, потом осторожно погрузил кружку в воду и набрал столько же воды, лезвием складного ножа помешал. То же проделал и я. Мы чокнулись и выпили. Очевидно, я слабо разбавил — рот мигом пересох, а грудь и желудок обожгло, словно я проглотил головню из костра. Ничего страшного. Лучше продезинфицирует. Говорят, непривычных к свежей крови и сырому мясу сразу слабит, а Юлюс уж полосует дрожащую лосиную печень, уже готовит, бес, новую закусь, чтоб ей провалиться. Право, обойдется. Спирт, небось, подействует, сделает доброе дело, и не придется ночью бегать в кусты. И нечего ждать, когда тебе поднесут угощение, — надо самому отхватить кус лосиной печени, ведь все равно не избежать этого, с позволения сказать, деликатеса. Так я и поступаю. Но отрезаю тонюсенький ломтик, а потом его рассекаю на узкие полосочки, чтобы не пришлось слишком долго «смаковать». Такую порцию и беззубый без труда проглотит. Обмакиваю одну полосочку в соль, кладу в рот, пытаюсь жевнуть и сам удивляюсь: еда как еда. При такой закуске можно и по второй чарке осушить. Так мы и делаем.
Стемнело. В вышине зажглись звезды, из-за горы выползла оранжевая луна, похожая на обрезанный кружок морковки, а вокруг нее кольцами белел туман. «К перемене погоды, — заметил Юлюс, глядя на небо. — Должно быть, подморозит, и слава богу. В самое время мясом запаслись. Если похолодает, нам его надолго хватит. Только на ночь так тушу не оставишь, надо разделать и сложить на место, не то волки мигом растащат».
Мы натаскали из тайги валежника, развели костер и принялись за работу: Юлюс разделывал тушу, а я потрошил рыбу. Когда глаза начинали слезиться и веки так и норовили сомкнуться, а руки переставали слушаться и нож выпадал наземь, Юлюс капельку подливал из бутылки в оловянные кружки, мы чокались, выпивали до дна, закусывая уже остывшей лосиной печенью, затем снова брались за ножи. Когда в конце концов мы управились с нашей добычей, когда улеглись в избушке на нарах и Юлюс тотчас же уснул сном праведника, я почувствовал, что не могу спать. Из каждого угла, через тесное оконце и низкую дверку, даже из трубы, даже из печной топки выползала лютая тоска и подкрадывалась ко мне. Я лежал с открытыми глазами, снова и снова вспоминал рассказ Юлюса о родителях, об их разладе в ту пору, когда жилось вполне сносно, затем об их сближении, о возникновении, так сказать, чувства локтя перед лицом общей беды. Мы с Дорой страдали по-настоящему, но то было лишь МОЕ или только ЕЕ страдание. Нам не хватало этой общей беды, общего горя. Общей боли мы никогда не переживали. Вот в чем суть. Только общая большая беда, видно, сближает людей и делает их благороднее, побуждает взваливать на себя тяжелейшую долю общего бремени, чтобы оно всей своей тяжестью не легло на плечи близкого человека. Каждый из нас приобретает в одиночку опыт и платит за него порой по самой высокой цене… «И что мне даст это бегство? Зачем мне все это? Если назвать это сжиганием мостов, то прежде всего такие мосты надо сжигать в самом себе, а пепел развеивать по ветру. И зачем мне все это нужно?» — спрашивал я себя не помню в который раз, а ответа не находил.