Еще с вечера я уложил в рюкзак узелок с вяленой лосятиной, круглый хлебец, щепоть соли, сухари, чай, мятый котелок, а также три полувяленых-полукопченых рыбины для Чинги. Утром мы проснулись еще затемно, наскоро сварили чай, поели, затем подперли дверь сторожки жердью и расстались. Юлюс взял Чака и направился в одну сторону, а мы с Чингой — в другую. В небе еще переливались звезды, но уже без своей яркости, тускловатые, точно вылинявшие за ночь. Тайга стояла неподвижная и таинственная. Ни звука, ни признака жизни. В безмолвном стоянии нагих лиственниц было что-то сиротливое, бесприютное, трудно передаваемое словами. Казалось, и под ногами снег не скрипит, а стонет, жалуется сама тайга, тяготится своим невыносимым одиночеством. Ближе к рассвету ударил морозец, подсказывая, что пора прибавить шагу, и мы с Чингой пустились почти бегом. Я держал ее на поводке, не хотел, чтобы она бросилась по следу первой попавшейся белки. Когда начало светать, мы были уже далеко от сторожки, у подножья высокой горы. На самую гору взбираться не стали, а долго шли, огибая ее понизу, пока наш путь не пересекли отчетливо видные следы соболя. Я присел на корточки, сунул пальцы под оставленный зверьком след, приподнял, и он очутился у меня на ладони, так как примятый след смерзся в обледеневший комочек. Не свежий след. То ли вчера, то ли позавчера пробежал здесь соболек. По такому следу пойдешь — ничего не добудешь. Мы оставили его и двинулись дальше. В одном месте подняли стайку белых куропаток. Птицы выпорхнули из-под снега совсем рядом с нами. Я даже вздрогнул, а Чинга заскулила и стала рваться с поводка, готовая броситься за убегавшими птицами, которые печатали на снегу цепочки из следов-крестиков. На какой-то миг заколебался и я — не подбить ли пару птичек, которых добрые таежные духи посылают нам, можно сказать, прямо в котел, однако воздержался, так как некогда было с ними тетешкаться. Успокоил возбужденную собаку, оттащил ее подальше от следов, и мы двинулись своей дорогой. Солнце поднялось. Оно хоть и зимнее, а дело свое знает: пришлось расстегнуть ватник. Порой попадались нам беличьи мелкие следочки, иногда Чинга что-то чуяла или улавливала звук, сообщая мне об этом поворотом морды и увлекая меня в ту сторону, но я не поддавался на соблазн — неизвестно, какую добычу сулит мне Чинга, а мне нужно добыть непременно соболя. Только свежий соболиный след занимает меня. После, когда мы с Юлюсом сойдемся в сторожке, он за это обзовет меня дураком и прочтет целую лекцию, из которой я узнаю, что на тысячу гектаров здешней тайги в среднем приходится по четверке соболей, найти их очень даже не просто, тем более если охотник ищет сам, а собаку держит на поводке. Узнаю я и то, что очень глупо с моей стороны не пускать Чингу по беличьему следу: ведь белку собака быстро «сажает» на дерево, подбить ее не стоит большого труда и хлопот, и делается это походя, а к тому же свободно бегущая собака в десять раз быстрей найдет и соболя, поскольку собака перекрывает расстояния, в десять раз большие, чем охотник. Все это я узнаю потом, а пока я понятия не имею обо всех этих хитростях, веду Чингу на поводке и даже сержусь, когда она делает попытку свернуть с моей дороги куда-нибудь в сторону. А она смотрит на меня такими глазами, будто спрашивает: какого черта ты здесь ищешь, если не идешь туда, где я чую добычу, чего ради снарядились мы на эту зряшную прогулку и на кой черт тебе эта тяжеленная штука за плечами. В одном месте мы набрели на волчьи следы. Трудно было определить, много ли зверей прошло, так как двигались они как обычно — след в след, но вся цепочка, слава богу, была старая. Однако наличие волков поблизости еще раз убеждало меня в том, что Чингу отпускать нельзя. «Свободно бегающая собака, да еще с голосом, мигом накличет волков и сама угодит им в пасть», — рассуждал я. Не знаю, чем бы закончился мой первый день соболевания, если бы мы не вышли к глубокому оврагу. Казалось, целая полоса тайги метров в триста провалилась сквозь землю. На дне оврага лежали, рухнув, друг на друга поваленные стволы, чьи корни торчали из обваленных круч, а ветви и вершины валялись понизу. Все было переплетено в непролазную чащобу, сущие дебри, и из этой невообразимой гущины выбегали отчетливые соболиные следы. Я сунул руку под один следок, сделал попытку приподнять отпечаток, но снег рассыпался. Выходит, следы самые что ни есть свежайшие. Я понимал, что за бегущей собакой мне не поспеть, но невольно и я затрусил рысцой. Потом, когда пот стал заливать глаза и весь я взмок, точно выуженный из воды, до меня дошло, что я делаю огромную глупость. Я присел на валежину передохнуть. Успею набегаться, ведь еще только полдень, а ноги уже ноют, по ухабам, выбоинам уже трудновато ступать, уже появилось чувство привязанного к ногам камня… Но на валежине я не стал засиживаться — мороз поднял. И хотя сияло солнце, не было ни малейшего ветерка, мороз пощипывал. Пришлось встать и пойти по следу, оставленному Чингой. То ли через час, то ли еще позже я расслышал отдаленный Чингин лай. Собака заливалась почти без передышки, причем все время на одном и том же месте. Вернее всего, нагнала соболя и теперь держит его на дереве. Волей-неволей пришлось поспешить. Потом собака взлаяла еще раза три и умолкла. Это ее молчание сильно встревожило меня, я вспомнил цепь волчьих следов, вспомнил рассказы Юлюса о вероломстве медведей-шатунов, и в моем воображении начали вставать сцены одна страшней другой. Все мои страхи, тем не менее, оказались напрасными: Чинга кружила возле исполинской лиственницы и тихо, словно рыдая, скулила. Дерево росло не прямо, а чуть наклонно, и казалось, ждало лишь ветра посильней, чтобы с первым его порывом рухнуть наземь. Старый и кряжистый ствол был весь в больших бесформенных наростах, и один из них я принял за соболя. Однако зверька нигде разглядеть не смог. Тщетно суетился я вокруг наклоненного дерева, заглядывал в сплетения толстых сучьев, пристально изучал пучки мха, лишайники. От Юлюса я знал, что соболь умеет так затаиться… так слиться с деревом, что самый зоркий соболевщик не разглядит. Разве что веткой хрустнет, маленький хитрец. Я вытащил из-за пояса топор и постучал обухом по лиственничному стволу. Никаких признаков. Вообще-то, стоя внизу, не очень-то разглядишь, что там творится в вершинных ярусах дерева, а тем более — с другой стороны ствола. Но от глаз Чинги, от ее ушей не скроется и малейшее поскребывание зверька. Однако Чинга молчит. Она смотрит на меня с упреком: что же ты бездельничаешь, отчего не стреляешь, ведь я загнала его на это дерево, куда же он подевался? Чинга не лжет. По следам я читаю, что соболь не мог никуда исчезнуть, и только на дереве мог он спастись от настигавшей его собаки. Куда он скрылся? Не ворона же, не улетел! Я обошел дерево, затем еще раз, увеличив круг, затем вовсе широко и тут, шагах в пятнадцати от наклонной лиственницы, увидел соболиные следы, и сразу все стало ясно: зверек вскарабкался на самую макушку дерева, а с нее перепрыгнул на ветку ближней лиственницы, затем — еще дальше, пока не осталось единственного — спрыгнуть на землю и уносить как можно дальше свою драгоценную шкурку. Я подозвал Чингу, которая по-прежнему вертелась возле лиственницы, показал, ей свежий след, даже назидательно ткнул ее мордой в снег, и собака вырвалась из моих рук, стремительно умчалась вдогонку, заливаясь яростным хриплым лаем. Но вскоре она умолкла, а когда снова подала голос, он донесся очень издалека и с каждым мгновением все больше удалялся. Очевидно, пока мы здесь возились, наращивали круги подле старой лиственницы, соболь времени попусту не терял и успел ускакать невесть куда. Так оно и было. Зверек, описав огромный круг, вернулся назад в заваленную деревьями балку. А тут — не то что человек или собака, сам черт ногу сломит. Местами деревья так густо навалены, так переплетены их ветки, что ни понизу проползти, ни поверху пролезть. Чингу я обнаружил у самого завала — она подкапывалась под рухнувший ствол. Рыла передними лапами мерзлую землю, тыкалась мордой в тесное отверстие, злобно рычала, время от времени взлаивая, — видимо, чуяла затаившегося поблизости соболька. Но при таком усердии собака может и без лап остаться — обломать о железно-крепкую землю когти, в кровь стереть или даже сорвать подушечки, а соболя, может, уже поминай как звали. Я оттащил Чингу от подкопа, привязал к дереву, а сам снова пошел кругами. Продирался через сушняк, спотыкался о валежины, выворотни, пока не напал снова на след. Он вел из балки в лес, и я пустил Чингу в погоню. Настигли мы нашего зверька уже в сумерки. Точнее, Чинга настигла его куда раньше, долго и без устали лаяла, а пока я подоспел, день уже угасал. В сумерках, понятно, не углядишь спрятавшегося на дереве соболя, но я не сомневался, что он затаился именно здесь, поскольку, описав и самый широкий круг, я нигде больше не обнаружил его следов, а Чинга не отходила от дерева и лаяла. Придется заночевать. Неужели после целого дня беготни взять да и упустить дорогую добычу, когда она почти что у тебя в руках? Первым делом я достал из рюкзака смотанную сеть и распялил ее на жердях, опоясав круг у дерева, где скрылся зверек. Другие деревья росли поодаль, туда не то что соболь — белка не перескочит. А чтобы мне мою добычу не прозевать да не проспать, я привязал к сетке небольшой медный колокольчик, подаренный мне Юлюсом. Без сетки и колокольчика ни один настоящий соболятник не промышляет. Юлюс говорил, что в последнее время все меньше охотников уходит в тайгу с сеткой и колокольчиком, так как соболей развелось много. Иные даже не имеют терпения заночевать зимой у костра ради собольей шкурки, за которую приемщик уплатит полсотни рублей. Мол, стоит ради пяти червонцев маяться на куче хвои, мерзнуть и почти не спать, когда можно добыть соболя и среди бела дня. Сетку да колокольчик брали соболятники в те времена, когда соболь почти повывелся и за одну шкурку скупщики давали столько, что можно было купить две, а то и три коровы. Ради двух коров в старые времена охотник был готов и не одну ночь провести у костра, и лютый мороз ему бывал нипочем. Тем не менее сам Юлюс всегда носит в рюкзаке и сетку, и колокольчик. Он считает, что это безалаберность и распущенность — упустить соболя, если собака загнала его на дерево, а от тебя требуется лишь терпеливо досидеть до утреннего света и взять зверька. И потом, замечает Юлюс, нельзя портить собак. Это самое главное. Они стараются, берут след, идут по нему, до крови ранят ноги, не щадя сил, преследуют целый день, наконец под вечер загоняют на дерево, а ты плюнешь на все и топаешь к зимовью, оставляешь собаку в одиночестве. Один раз оставишь, два, три, а потом собака и сама бросит зверя, как только загонит его на дерево — ведь она знает, что, сколько ни лай, сколько ни усердствуй, охотника не дозовешься. Так можно испортить и самую лучшую собаку.