Юлюса я не вижу три дня. Мы вообще редко встречаемся. Юлюс охотится далеко от главного зимовья, а я все кружу поблизости. Он объявляется на четвертый или пятый день, ночует и снова уходит своими тропами. Не знаю, в шутку или всерьез он однажды обмолвился, что жаль терять время — охота удачная, а ему, дескать, приходится все бросать и бежать сюда, чтобы увериться, что я жив-здоров, никуда не делся и в помощи не нуждаюсь. Что правда, то правда — ему везло. Каждый раз он приходил увешанный соболями. И мне советовал подкладывать к ловушкам то убитую куропатку, то глухаря или хотя бы его крыло, в этом году, по его словам, соболя просто помешались на птичьем мясе. Я же для приманки брал только рыбу. Рубил на крупные куски больших ленков, складывал в бидон, плотно закрывал крышкой и ставил у печки. В тепле рыба быстро портится. Подтухшую и раскисшую рыбу я извлекал из бидона, выносил за дверь. На морозе куски затвердевали, тогда можно было складывать их в рюкзак и нести к ловушкам. Что и говорить, моя добыча бывала много скромнее, чем у Юлюса. Может, в самом деле было бы лучше класть возле капканов не рыбу, а дичь? Но на это меня не хватало, и делать над собой усилие я не собирался. Только сегодня заставил себя выбраться из зимовья и подстрелить парочку куропаток — сохатина прямо-таки осточертела. И все здесь мне надоело и опротивело, неохота видеть ни мрачной этой тайги, ни птиц и соболей, а особенно — постылых этих ловушек. Кое-как все же я заставлял себя выходить из зимовья, надевал лыжи и обходил свои охотничьи угодья. Но и эти вылазки в тайгу становились все более редкими. Целыми днями я торчал в зимовье, тупо глядел в потолок или садился на колоду, открывал дверцу печурки и часами смотрел на пламя, ни о чем не думая и ничего не желая. Я отчетливо сознавал, как далеко может завести такая апатия, но ничего не мог с собой поделать. Мне было все равно. И так продолжалось изо дня в день. Очень редко удавалось мне вырваться из этой пропасти. В полном смысле я испытывал такое чувство, будто выбираюсь из какой-то вязкой трясины и норовлю вдохнуть свежего воздуха. В такие дни я тянулся к книгам — стопка их хранилась у Юлюса в «сундуке с приданым», как он в шутку именовал небольшой сундучок, который берег столь же тщательно, как и свой карабин. Когда мы уходили из старого зимовья, Юлюс не доверил мне сундучок, сам отнес его в лодку, закрепил веревками возле борта, чтобы драгоценный груз не пошел на дно, если лодка опрокинется. Мне Юлюс пояснил: «Тут начало всей жизни». Я видел, как он клал в сундучок запасные стекла и фитили к керосиновой лампе, батарейки и лампочки для карманных фонариков, в полиэтиленовых мешочках у него заботливо хранились спички — не меньше полусотни коробков, были тут нитки и иголки, мелкокалиберные патроны, пачки таблеток, а на самом дне хранилась толстая тетрадь в красной обложке. Иной раз я видел, как он что-то записывает в эту тетрадь, потом снова аккуратно прячет ее в сундучок. Сегодня, отыскивая стопку книг, я наткнулся на эту тетрадь, раскрыл ее и прочел заголовок через всю страницу: «РАЗДУМЬЯ О ЖИЗНИ». Раскрыл наугад и стал читать: «Меня раздражает, когда человека называют властелином природы, ее преобразователем. Я могу понять тех, кто исписывает толстые тома одами человеку, могу понять тех, кто кидается громкими фразами, восхваляя того же человека, — они от всей души хотят, чтобы человек в самом деле был таким, чтобы все были такими. Но для того чтобы это произошло, надо сказать людям всю правду о них».

За такие раздумья не грех и стопку осушить! Определенно. И пусть слово станет делом. Только чертовски лень высунуть нос за дверь, карабкаться по заснеженной лесенке в наш лабаз, да вот беда — никто за тебя этого не сделает, придется тебе самому, человек, полазить туда и сюда… Когда я пролез в низкую дверь зимовья, обитую лосиной шкурой, у меня дух захватило, в носу сразу слиплось: подвешенный к лиственничному стволу спиртовой термометр показывал сорок три ниже нуля! Такого, черт возьми, еще не бывало. Небо ясное и чистое, ни облачка не видно, а сыплются снежинки. Совсем непохожие на снег: прозрачные, невесомые иголочки, на солнце они отливают таким острым, колючим блеском, что глаза начинают слезиться…

Свернувшись клубком, вся седая от инея лежит Чинга. Почему-то не в будке, а прямо на снегу, под открытым небом. Одним глазом поглядывает она на меня, словно гадает: действительно ли собрался я за соболями или просто вышел из зимовья бог знает зачем. В ее взгляде я читаю укор: не охотник, а так, недоразумение — сам не охотится и другому не дает. Я присел на корточки перед Чингой, потрепал ее по заиндевевшей спине. Праздник так праздник. «Для обоих», — решил я и добыл из кладовой смерзшуюся в камень сохатину, отрубил кусок. Затем забрался в лабаз, взял бутылочку спирта и кликнул Чингу. Открыл перед ней дверь зимовья, но собака медлила, не входила в избушку, а заглядывала мне в глаза, словно проверяя, действительно ли ее зовут под крышу, нет ли тут какого-нибудь подвоха. Никогда еще собаки не переступали порог этого зимовья, это было строго-настрого запрещено, поэтому Чинга и глядела недоверчиво, с опаской, словно говорила: «Знаю я вас, людей: только сунусь в домик, как вытурите пинком». Я понял, что мне надо войти первым, иначе она не согласится. Я вошел и, оставив дверь открытой, ласково позвал Чингу, и она, вся в облаке пара, робко сунулась в зимовье. Я снова потрепал ее косматую шерсть и велел лежать возле самой двери, на полу. Отрубил кусок мороженой сохатины, и Чинга проглотила его, как муху. Изумленными, повеселевшими глазами глядела она на меня: неужто не боишься настоящего хозяина, спрашивали ее глаза, да ведь он явится и устроит такой разнос, что ни мне, ни тебе несдобровать. «Не бойся, Чинга, мы с тобой вроде бы заслужили выходной. Ну, я еще как сказать, а вот ты в самом деле заслужила. Всей своей жизнью. А какая она у тебя — настоящее собачье житье, иначе не назовешь. Трудяга ты у меня, не то что я — паразит. Ты трудяга, которую этот паразит использует. Ты ему и зверя находишь, и соболя на дерево загоняешь, и птичку облаиваешь, а он ее себе на обед жарит. Ты охраняешь его мирный сон; ты и после своей смерти будешь ему служить верой и правдой, потому что он сошьет себе унты из твоей шкуры, а то и теплую парку. А что ты, бедняжка, получаешь за свои труды? Миску мучной болтушки, заправленную кусочком мяса или чешуйчатой рыбой. И все! Да ты не робей, вот тебе добрый кус сохатины, а то от тебя одни кости да кожа. А я вот выпью за наше с тобой здоровьице. За тебя, Чинга, да за себя! Тьфу! Что за пакость! Это вы, собаки, хорошо делаете, что не употребляете этой дряни… Вот утушатся куропатки с картошечкой, и мы с тобой, Чинга, попируем! А пока поглядим, что твой главный хозяин думает об жизни…» Вот! «Живя при социализме, мы не можем стать рабами вещей. Однако, как ни странно, люди, рожденные в нашем обществе, еще стремятся к богатству. Неужели человек рождается с бациллой жадности? Неужели это заложено в самой природе человека? По-моему, нет. Эвенки — в большинстве кочевые семьи, которые редко сталкиваются с цивилизованным миром, нисколько не заражены жадностью. Поэтому я считаю, что виной тому не природа человеческая, а цивилизация».

«Н-да, любезная Чинга, тут наш хозяин оседлал своего конька, будь уверена. Ты только подай ему эту цивилизацию — он тебе мигом ощиплет ее, как курочку. Ни пушинки не оставит. И пусть щиплет, пусть терзает, а нам с тобой пора закусить. Тебе я выну из кастрюли кусок недоваренного мяса, а мне будет дозволено опрокинуть еще одну стопку… Бери, Чинга, угощайся. И бывай здорова! За твое здоровье, собаченька! Фууу… Аж слезу вышибает, отрава. А ты ложись. Ничего не бойся, ложись. Уж кто-кто, а ты заслужила… Ложись-ка вот так, на бочок, морду положи на истоптанный пол нашего жилища, вытяни все четыре лапы и отдыхай, собачка! Но сначала ты мне скажи, какого дьявола я сюда приперся. Ты — это ты, тут твой хлеб насущный, твое призвание. А я чего здесь ищу? И откуда тебе знать. Да и сам я скажу тебе откровенно: не знаю. И я не знаю. Просто, Чинга, мне надо было притащиться за столько тысяч километров, чтобы сполна вкусить от пирога матушки Природы. Ах, вы поймите, он желает вернуться к природе, урбанизация, видите ли, губит его, душит, а здесь — в девственной тайге он обретет душевное равновесие, здесь он разгадает тайну тайны и поймет наконец, зачем является человек на землю да как он должен прожить отпущенный ему срок… Скажи, Чинга, видела ли ты большего дурака? Нет, ты не вставай, я просто так, между прочим, назвал твое имя, ты лежи, лежи. Скажи мне, собака, видела ли ты кого-нибудь глупее меня? Нет? То-то же. И наверное, не увидишь, потому что таких дураков не так уж много. Таких дураков днем с огнем ищут, да не находят. Бросить дом, жену, тащиться черт знает куда, целое лето кормить своей кровью мириады комаров, потом, как бездомному псу, околевать на морозе — где это видано? Да чтобы умный человек добровольно пошел на такое…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: