Так спорил он со своим миром и с собой и не мог найти прямого, определенного ответа. И страшно от этих мыслей, а они не отпускают, не отогнать их, грызут и грызут днем и ночью, словно короед здоровое дерево.
Как и договорились, они с Шиповником встретились у большой сосны. Он пришел, когда весенний день уже угасал. Садящееся за лесами солнце еще лизнуло лучом верхушку большой сосны, а потом все густеющие сумерки накапливались в лесу, и только высоко в небе горел пурпуром краешек облачка. Прощаясь с уходящим днем, пели, щебетали, чирикали птицы, изредка протяжно покрикивал бекас, где-то стороной, посвистывая, пролетали вальдшнепы, но вскоре все затихло, погасло и зарево на облачке, ничто теперь не тревожило погруженную в сон пущу. Он стоял, прислонившись к стволу сосны, терзаемый упреками совести из-за Агне. Как-то глупо все получилось. С самого начала не тем путем идет. Было бы куда легче для обоих, если б все откровенно высказал… Тем более что никто ему этого не запрещал, оставили решать самому: хочешь — говори, хочешь — молчи, потому что сам лучше знаешь свою жену, можно ли посвятить ее в такую тайну. Надо было доверить. С самого начала, еще до переезда в деревню, надо было сказать… Подготовилась бы, и теперь не пришлось бы мучиться обоим из-за таких вот отлучек, как сегодня. Когда подумаешь, на самом деле нелегко ей, бедняжке: никогда ничего подобного не было — уходит муж на ночь из дома, а жена не знает, ни куда, ни зачем он идет, ни когда вернется.
Такого расстроенного и окликнул его словно из-под земли выросший Шиповник.
— Здравствуй, Бобер. Все в порядке? За тобой никто не приползет?
— Все в порядке.
Шиповник сунул в рот пальцы, и резкий свист, словно острый нож, полоснул по покою леса, а через некоторое время послышался приближающийся топот ног, и из сумерек вынырнули Клевер, Клен, Крот и еще один, незнакомый. Клевер протянул ему ту же, что и в прошлый раз, винтовку, потом свободной рукой похлопал по плечу, словно ближайшего друга. И другие подходили, пожимали руку, а когда приблизился новенький, Шиповник представил:
— Познакомься, Бобер, это — Жильвинас.
Едва взглянув в лицо, он тут же узнал Пятраса Лауцюса.
— Здравствуй, Пятрас, — сказал, но тот, словно обжегшись, отдернул руку, а Шиповник тут же взбеленился:
— Здесь нет ни Пятрасов, ни Йонасов. Тебя предупреждали, что ни при каких обстоятельствах нельзя вслух произносить настоящее имя… А фамилию — тем более. Это равносильно предательству, последствия которого тебе известны.
— Вырвалось как-то…
— В последний раз, — сказал Шиповник, и Стасис понял серьезность предупреждения, однако в душе радовался. Их поведение сомнений не вызывало: Жильвинас — не кто иной, как Пятрас Лауцюс. Только из-за этого стоило сегодня прийти сюда, потому что семья Лауцюсов большая — три сестры и четыре брата, и наверняка все в одну дудку играют, все на лес глядят, хотя и живут дома… А может, и у них так, как у него с Винцасом?
Шиповник сказал, что сегодня они должны сделать то, что не получилось в прошлый раз. А еще, добавил он, надо будет сжечь конюшню. Колхозники согнали под одну крышу всех лошадей. Мол, этой весной сообща начнут обрабатывать землю. Пусть пашут носами, баб запрягают. Надо уничтожить конюшню вместе с лошадьми.
С этими словами Шиповник подошел ближе и, вытащив из кармана горсть патронов, пересыпал в ладонь Стасиса. — «Это — другое дело», — подумал он, вспомнив, как в прошлый раз получил всего два патрона.
— Значит, в бывшие хлева Пятрониса? — спросил Стасис.
— Да.
— Но они каменные. Как подожжешь?
— Только две боковые стены каменные, а остальные — деревянные, — сказал Шиповник и, немного помолчав, добавил: — Вот и будет расплата за семью Ангелочка.
Стасис подумал, что у Шиповника в деревне есть свои глаза и уши. И не так себе, а хорошие уши, если обо всем так быстро узнает. Еще и десяти часов не прошло, как увезли Ангелочка, и на тебе… Он перебрал в мыслях всех соседей, но и теперь не мог выделить никого, потому что заподозрить можно любого… А Винцас? Спросил он себя и удивился, что и родного брата не может выделить среди других. Хитрее лисы. Одному богу или черту известно, о чем думает братец, что носит за пазухой. Скользкий как уж. Без рукавиц не возьмешь… А Шиповник говорит, что сегодня пойдут Жильвинас и он. Все трое — школьные товарищи. Пока что между ними не пробежала черная кошка, и у Жаренаса нет оснований подозревать их. Откроет дверь, впустит. Тогда обоих — и мужа и жену — к стенке. А потом — к хлеву. И чтоб никаких замедлений!
Они гуськом направились прямо через лес к Маргакальнису. Впереди Жильвинас, которому в этих лесах известна каждая колея, каждая звериная тропа. За ним — Крот, а ему в спину смотрел Стасис и слышал, как они толковали об этом хлеве Пятрониса. Крот утверждал, что так и надо этому живодеру Пятронису… До войны ему пришлось год батрачить в этом хозяйстве. Мог бы — из дерьма сок выжимал бы… Таким был. Правда, жратвы давал досыта, но и требовал за каждый кусок. Об отдыхе и не мечтай, от зари до зари в упряжке, как ломовая лошадь…
— Говорят, Пятронис в Америку сбежал, — доносится голос Жильвинаса, а Крот продолжает:
— Унес шкуру… Вместе с немцами сбежал. В американских банках у него были деньжата. Живет да поплевывает, а мы тут кровь проливаем. Когда кончится все, он мигом с американцами заявится и опять начнет барствовать, как барствовал… Так что не жалко этого хлева… Пусть сам за свой хлев повоюет…
Стасис слушал обрывки этого разговора, и в его памяти возникла картина детских лет: возвышающаяся на дворе хутора Пятрониса крыша огромного погреба с широкими дверями; стоящая у двери пароконная телега, груженная мешками с картошкой; коренастый человек с короткими руками (это был Крот) хватает мешок в охапку и, словно подушку, снимает с телеги, забрасывает себе на плечи и скрывается в дверях погреба; потом, лет через пять или шесть, в знойный июньский день полицаи согнали в подвал еврейских детей… Бросали словно мешки с картошкой, считая: один, три… десять… Казалось, что хозяин пересчитывает пригнанных с пастбища и закрываемых в загоне ягнят… Проплывали перед глазами картины далеких лет, а сам он думал, какие пути привели Крота в отряд Шиповника… На самом деле неисповедимы пути господни. А Костасу Жаренасу пусть они поцелуют… Увидят его, как собственные уши. Слава богу, вовремя предупредил, чтоб Костас берегся, чтоб не позволял жене ночевать дома и сам не ночевал… «Пусть локти со злости грызут», — думал он, не отставая от Крота и слыша, как за спиной тяжело дышит Клевер, как ухают его шаги, словно не человек идет, а какое-то слоноподобное создание. Видать, приставили меня стеречь. Еще не доверяют… И в тот раз, и теперь Клевер — ни на шаг в сторону, все рядом держится, словно привязан невидимой веревкой. И когда это кончится? Если и дальше так — плохо дело. Немногое сделаешь с таким ангелом-хранителем… И почему здесь оказался Пятрас Лауцюс? Правда, от армии он как-то иначе отвертелся, не убегал в лес: получив повестку военкомата, с чьей-то помощью бумажками запасся, оказался негодным к службе, хотя никогда не жаловался на здоровье, скорее наоборот — при каждом случае старался похвастаться, сколько у него силушки, как сам говорил… И жестокий был. Птенцов из гнезда вынимал и мучил… А потом хоронил, распевая церковные псалмы. И крестик на могилу устанавливал… Костас хотя и послабее, но частенько его поколачивал. Верткий был. И всякие приемы знал…
А этого все увальнем звали, хотя и боялись, потому что угодивший в его лапы вырывался только порядком помятым… Неужели и он так: днем дома, ночью в лесу? Так вернее. И перед соседями, и перед властями…
Остановились они перед выходом из леса, как и тогда. Шиповник еще раз шепотом повторил, кому куда идти, где укрыться, где собираться потом, когда все будет кончено. И его шепот, и звенящая тишина дремлющей пущи вызывали у мужчин дрожь, их дыхание стало прерывистым, словно с похмелья, а Стасис улыбался про себя: поцелуете замок и вернетесь с поджатыми хвостами, как те псы после неудавшейся свадьбы. Ему даже весело стало, когда он вообразил, как вытянутся их лица.