В марте 1959 года, возвращаясь самолетом из Индии, я сделал остановку в Вене. Мой друг Бруно Крайский, в то время еще статс-секретарь в министерстве иностранных дел, встретил меня в аэропорту Швехат и передал приглашение Хрущева посетить его в Восточном Берлине. Точнее говоря, выражалась готовность принять меня там. Делать вид, что тот, кого ты хочешь принять, сам напросился на прием, — это старинная русская традиция.

Подоплека данного приглашения заключалась в том, что Бруно Крайский в одной из своих лекций поделился мыслями вслух об особом статусе Берлина — всего Берлина: Советы решили, что за его спиной стою я, и передали Крайскому просьбу побудить меня в личной беседе как можно скорее встретиться с Хрущевым. Я просил передать, что в принципе готов к этому, но должен предварительно проинформировать союзные державы-гаранты и федерального канцлера.

Аденауэр высказал мнение, что я должен все взвесить и сам решить, принять мне или отклонить советское предложение. В Берлине американский посланник в необычно резкой форме наложил вето на предполагаемую встречу. Его поддержал член сената Гюнтер Клейн, с которым я был в близких отношениях. К тому же советская сторона разгласила связанную с этим информацию, извратив и сократив ее. В таком виде она стала достоянием общественности. Я использовал это как повод для отказа. Мой друг Крайский, оказавшийся по отношению к русским в затруднительном положении, был весьма разочарован — он слишком много на себя взял.

Эрих Олленхауэр независимо от меня воспользовался возможностью встретиться с Хрущевым в Восточном Берлине, но результатов это не дало. В том же марте 1959 года Карло Шмид и Фритц Эрлер посетили советскую столицу и вернулись оттуда абсолютно ни с чем. Ибо на вопрос, можно ли вести разговор о шагах, ведущих к германскому единству, им ответили категорически нет. Перед их отъездом сам Хрущев — явно в мой адрес — заявил, что для Западного Берлина Федеративная Республика должна стать заграницей. Оба моих друга были разочарованы, Карло еще больше, чем Фритц, так как осенью 1955 года он сопровождал Аденауэра в его поездке в Москву и заслужил большое уважение Никиты не только за свою откровенность, но и за способность (после изрядной дозы рыбьего жира) совершенно не пьянеть. Умение пить, а также тучность Шмида дали Хрущеву основание величать его не иначе как «господин Великая Германия». У себя в стране ему пришлось довольствоваться прозвищем «Монте-Карло».

Почти четыре года спустя, в январе 1963 года, последовало, так сказать, второе приглашение. Кремлевский руководитель прибыл в Берлин для участия в работе съезда СЕПГ. Через сотрудника советского посольства в Восточном Берлине и двух аккредитованных в Западном Берлине генеральных консулов — австрийского и шведского — он дал мне знать, что готов принять меня для беседы. На этот раз, после возведения стены и именно из-за нее, мне казалось, что есть все основания принять приглашение. Я вновь позвонил федеральному канцлеру. Аденауэр и на этот раз предоставил мне свободу действий. Он считал, что подобная беседа не принесет ни пользы, ни вреда.

Совсем по-другому повел себя Райнер Барцель, ставший впоследствии моим оппонентом не только во время парламентской борьбы вокруг Восточных договоров. Тогда он был министром по общегерманским вопросам. Его звонок из Бонна выдавал легкое волнение. Он настоятельно советовал мне отказаться от этой идеи, ссылаясь при этом на видного социал-демократа: «Господин Венер рядом со мной, и он разделяет мое мнение». Министерство иностранных дел вместо совета дипломатично уклонилось. Консультации с союзниками картину не прояснили. Я хотел позвонить Кеннеди, но новый американский посланник мне отсоветовал это делать. Решающим оказалось мнение моего партнера по берлинской коалиции. Мой заместитель, бургомистр Амрэн, заявил на чрезвычайном заседании сената совершенно официально, хотя и при сдержанном одобрении некоторых коллег из ХДС, что, если я соглашусь на встречу с Хрущевым, его партия выйдет из коалиции. Берлин, сказал он, не имеет права проводить собственную внешнюю политику. В этой ситуации я пришел к выводу, что следует все же отказаться от встречи. Мне казалось нецелесообразным идти на контакт с сильным человеком из Москвы, имея за своей спиной расколотый сенат. Кроме того, вскоре предстояли выборы. Поступи я иначе, мне не удалось бы выиграть их с таким преимуществом.

Я понимал, что мой отказ заденет Хрущева за живое. Петр Абрасимов, советский посол в Восточном Берлине, рассказывал мне после наступления «оттепели», как это ошеломило его «большого хозяина». Когда Абрасимов сообщил ему о моем решении, он как раз переодевался. С него чуть не свалились брюки. Позднее, в 1966 году, Абрасимов добавил к этому, что это был упущенный шанс: Хрущев якобы хотел мне «что-то вручить». Однако тот же Абрасимов в своей книге о переговорах по Берлину в 1970–1971 годах заметил, что встреча Хрущева с Брандтом, если бы она состоялась, «не привела бы к урегулированию западноберлинской проблемы».

Время сделало вопрос о возможных результатах переговоров бессмысленным. Однако историческая справедливость требует признать, что мое тогдашнее решение было ошибочным. Упустив возможность на высоком уровне обсудить неясные вопросы, я поступил неразумно. Аденауэр не стал бы ломать голову. После своего посещения Москвы он почти не ставил под сомнение сказанное Хрущевым и Булганиным. Как он писал, у него было «предчувствие, что, возможно, в один прекрасный день мы вместе с людьми из Кремля сможем найти решение наших проблем». В дополнение к этому в конце своей жизни он настойчиво указывал на то, что нам необходимо привести в порядок наши отношения с великим восточным соседом!

Когда в мае 1970 года я говорил в бундестаге о том, что Аденауэр мужественно и всерьез искал компромисса и с Советским Союзом, я ссылался на то, что мне было известно из документов. Он понял действительное положение вещей. Но люди, а тем более личности, полны противоречий. Каждый из них в большей или в меньшей степени тащит за собой груз предрассудков.

В послевоенные годы Аденауэр настойчиво стремился к стабилизации обстановки. В то время он больше всего на свете боялся нового сближения держав-победительниц. Мне это виделось иначе. Он отрицал шансы на достижение германского единства и использовал преимущества, которые Западная Европа давала западногерманскому государству. Альтернативных предпосылок становилось все меньше, а потому против этого нельзя было ничего возразить. На мой взгляд, было ошибкой, что этот абсолютно чуждый всему военному глава правительства уже с 1949 года начал играть первую скрипку в борьбе за скорейшую ремилитаризацию Федеративной Республики. Я считал более правильным, если бы он сконцентрировал свои усилия на создании западногерманской пограничной охраны в качестве фактического противовеса военизированной народной полиции восточной зоны. Достойному уважения, но тем не менее ошибочному лозунгу «Без нас» я не поддался.

«Старик с берегов Рейна» очень часто говорил не то, что думал. Однако главенствующую роль всегда играл его здоровый реализм. Благодаря этому ему удалось много сделать в интересах Федеративной Республики. Можно ли было добиться большего на другой, общегерманской основе — этот вопрос остается открытым.

Когда в ноябре 1960 года мои политические сторонники избрали меня в Ганновере своим кандидатом на пост канцлера, я обрисовал свое видение нашей задачи: «Нам необходимо пространство для развертывания действий политических сил, чтобы, не подвергая угрозе нашу безопасность, преодолеть неподвижность и идеологическую позиционную войну». Я сказал, что мы можем себе позволить проводить «достойную восточную политику», и добавил, что в этом вопросе Джон Кеннеди, вновь избранный президент США, разделяет, как мне известно, мою точку зрения. Это было в самом начале его менее чем трехлетнего пребывания на посту президента, — блистательного времени, связанного со многими надеждами, но, конечно, и не лишенного противоречий.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: