Он кричал, но Ирочка знала, что крики его идут не от души, а от желания показать себя разгневанным. На самом деле Ивану Егоровичу было неизвестно, что такое подлинный гнев. Это чувство выражалось у него скорбью, обидой и презрением к людям, на которых действительно следовало гневаться.
— Ах ты, Ирка, Ирка!.. Плохое же у тебя мнение о семейной жизни. Берегись!
Он умолк, пошуршал спичками, закурил. Утро начиналось, как всегда. Иван Егорович нередко отчитывал Ирочку, и в такие минуты она особенно его любила.
— Я ведь в шутку сказала, дядя, — мягко возразила Ирочка.
Он не ответил. Значит, сердился. Не надо его умасливать. Он не любит, когда к нему ластятся, как не может терпеть любую человеческую униженность. Но Ирочке хотелось говорить, потому что сердце ее ныло сладкой болью невысказанного счастья.
— Дядя, ты не знаешь, кто это у нас во дворе гомонит?
— Не знаю.
— Сейчас они по крыше ходят.
— Ничего не знаю!
— Да ты не сердись, пожалуйста. Ведь я в шутку.
— Так и шутить опасно, нельзя. Берегись!
— Да чего мне беречься, дядя?..
— Чего беречься, чего беречься… Сама думать должна. С чужих рук живете. Я у тебя журнал видел… Юношеский. Читаю — глазам не верю! Некая дура спрашивает редакцию, как ей с кавалером гулять… Чего позволять, чего не позволять. Печатают. Значит, нужно печатать, раз вы такие несамостоятельные. Это ж надо! Чего позволять, чего не позволять… Ну, хорошо, редакция ей ответит: вали, позволяй… Что же она так и поступит, как редакция скажет? И ты от той дуры недалеко ушла. Чего ей беречься? Да ежели ты не знаешь, чего тебе в жизни надо беречься… — Он был так возмущен, что не закончил фразы.
— Я понимаю, о чем ты говоришь, все понимаю, — ласково и серьезно сказала Ирочка.
Он помолчал. Потом, успокаиваясь, ворчливо повторил:
— Разведись… — И, уже веселея, прибавил: — Даже в шутку сказать такое — величайшая глупость.
Ирочка дружелюбно спросила:
— Долго ты меня будешь есть?
Иван Егорович был человек мягкий (у Нины Петровны это считалось крайней бесхарактерностью). Ему захотелось сейчас же рассказать Ирочке о своем подарке. Но, подумав о том, что жена сочла бы это бесхарактерностью, он решил воздержаться. Как великое множество людей, он был уверен, что характер присутствует там, где есть воля, твердость, железо. Но человек, обладавший только железом, никогда не смог бы так тонко и неотразимо действовать на душу Ирочки, как действовал он. Иван Егорович понимал, что характер у него, видимо, был, но сила его состояла не в твердых действиях, а в мягких. Бесхарактерность же, наверно, ни то ни се, когда есть в человеке и железо и глина и никто не знает, какой стороной он может себя показать. Да и сам человек этого не знает, потому что ему по душе поступать и так, и сяк, и черт знает как…
Иван Егорович всем своим существом чувствовал, что новоселье запомнится Ирочке на всю жизнь. Он знал, что люди, пресыщенные удовольствиями или безнадежно серые, равнодушны к праздничным дням. Другое дело люди нормальные, ничем не пресыщенные и живые душой. Они любят в праздниках не праздность, а ту глубокую, отличную от других дней поэтичность, которая их радует и веселит. Поэтому–то он и задумал сделать Ирочке подарок и вручить его именно сегодня. Эту мысль он прочувствовал и решил осуществить. Пусть после этого говорят, что у него нет характера…
Теперь надо было подарок вручить. Ивану Егоровичу очень хотелось, чтобы вручение не получилось кое–как. Он велел Ирочке одеться и поставить чай. Когда она вернулась, свежая после умывания, Иван Егорович стоял у раскрытого окна, лицом к свету, и вздыхал.
— Что вздыхаешь?
— Жили, жили — и нате вам, — удивленно и протяжно сказал Иван Егорович, не оборачиваясь. — Бац! Переселение. Я уж думал, тут и помру. Ан нет! Поживи теперь, Иван Егоров, в апартаментах. А я ведь тут сорок лет, с начала революции. С ордером от Совета в одной руке, с винтовочкой от ревкома — в другой… Мальчишкой сюда заявился. Хорошо у нас будет на новой квартире, светло, а вздыхаю. Неблагодарное животное — человек!
Он еще был способен шутить! А Ирочка знала, что в ту минуту, когда они станут выходить отсюда, она обязательно расплачется. Но сейчас–то зачем!
Она присела к столу и, сдерживая себя, тихо заплакала.
— Во–от тебе!
Иван Егорович не ждал и вовсе не хотел этого.
— У тебя там отдельный ход будет, — попытался он утешить ее.
— Отдельный ход… — Ирочка говорила по–детски, сквозь слезы. — А улицы нашей не будет.
Она хотела бы рассказать ему о запахе, который делал их старинную комнату единственной в мире. Лично для Ирочки их комната обладала жизнью, какой обладают деревья, звезды, воздух… Но она побоялась, что Иван Егорович не поймет. Слезы ее были не глубокие, скорее приятные, чем горькие, и все–таки слезы.
Иван Егорович решительно шагнул к шкафу, выдвинул заветный нижний ящик и долго копался там.
— Чего тебе? — спросила Ирочка. Она знала, что Нина Петровна не любит, когда копаются в этом ящике.
Не ответив, Иван Егорович медленно поднялся и сел за стол напротив Ирочки. Некоторое время посидев молча, он наконец улыбнулся и провел ладонью по подбородку.
— Э… — как–то странно произнес он. — Не умывшись я… Ну, да уж ладно… Слушай, что я тебе скажу.
Ирочка насторожилась.
— Слушаю, дядя.
— Вот я тебе дарю одну вещицу на память. Есть такой камень, называют янтарем. Редкий камень…
Почти теряясь от застенчивости, Иван Егорович неловко вынул правую руку откуда–то из–под стола. Тут же он встал, засмеялся и, обойдя Ирочку, положил перед ней продолговатую коробочку, которая сама собой раскрылась.
— Ожерелье… — прошептала Ирочка. — Янтарное!..
— В честь твоего новоселья! — Это были слова, для которых он жил все последние дни.
— Милый Иван Егорович!..
— Твоего! — повторил он. — Тебе сколько? Я забыл…
— Девятнадцать.
— Ну вот.
Ирочка с непонятным изумлением рассматривала ожерелье. До этой минуты она не придавала никакого значения всем этим женским украшениям, но сейчас, когда коробка раскрылась, кровь ударила Ирочке в лицо. И дядя — может быть, впервые — заметил, как Ирочка неотразимо хороша. Щеки горели, брови разошлись, а в глазах появилась удивительная темная глубина.
— Ну вот… — повторил он.
Глава вторая
…и не менее знаменательное знакомство
Ирочка прекрасно понимала, что у нее сегодня приподнятое настроение. Но не настолько оно приподнято, чтобы ждать каких–то невероятных происшествий. А все–таки она ждала. С точки зрения Нины Петровны, это было, конечно, глупо. Тетка мучительно старалась привить племяннице жесткие реалистические взгляды на жизнь. Это продолжалось многие годы и не прошло бесследно. Вот и сейчас Ирочка подумала, что ждать чего–то — неизвестно чего, — вообще все время ждать, всегда, всю жизнь глупо и бездарно. Но все–таки она ждала.
Иван Егорович ушел в магазин «искупиться» (он имел привычку иногда говорить по–старинному).
Надо было купить кое–какой еды, чтобы сразу сесть втроем за стол в новой квартире и отпраздновать эту счастливую минуту.
Счастливую…
Собирая свои пожитки, Ирочка спросила себя решительно и строго: чего она ждет с такой радостной тревогой в сердце? И ответила столь же решительно, что ждет именно эту счастливую минуту, когда они втроем сядут за стол и отпразднуют новоселье.
Счастливую…
Какое разительное, ошеломляющее, манящее, поющее слово! Что оно значит? Наверно, это никому не известно. А если бы и было известно, если бы, скажем, какой–нибудь великий мудрец объяснил, как дважды два — четыре, что такое счастье, то тут–то оно и пропало бы на земле. Оно стало бы универсальным, то есть стандартным и жалким, и перестало бы волновать людей, как волновало сейчас Ирочку.
Разве Ирочка страдала оттого, что жила в давно не крашенной, не очень светлой комнате? Нет, не страдала. Наоборот, она любила свою старую комнату. Ее отсюда никуда не тянуло. Отчего же сияла ей впереди эта счастливая минута? Ни Ирочка, ни Иван Егорович, ни тетка, которая знала решительно все в жизни, — никто не мог бы ответить на этот вопрос. На него не могли бы ответить даже те люди, которые заботились о том, чтобы для Ирочки настала эта счастливая минута… Потому, наверное, не могли, что счастье, как истина, неисчерпаемо.